– Сами.
– Три целковых стоить будет. Рубль за снадобье да два за леченье. Ну, да угощение с тебя.
– И заглазно лечить можешь?
– Могу.
– Голубчик, приуготовь это самое снадобье к вечеру, я и деньги принесу!
Женщина ушла, а солдат принялся составлять лекарство. Прежде всего он достал меня из-под кровати и налил водой, потом задумался.
– Чего бы мне положить туда? – сказал он. – Стой, положу золы.
Он достал из печки золы и положил ее в меня, потом насыпал толченого кирпичу, квасцов, прибавил дегтю, выпросил у ламповщика керосину и тоже подлил туда, бросил кусок сахару, хотел уже закупорить меня, но вдруг остановился, достал из-под койки стеариновый огарок, наскоблил стеарину и тоже всыпал в меня. После всего этого я была закупорена и вечером отдана женщине с наказом поить этой смесью ее мужа каждый день на заре, а также подмешивать и к вину. Женщина отдала солдату три рубля, дала двугривенный на угощенье и бережно понесла меня к себе домой.
Муж ее лежал пьяный на кровати.
– Савельич, я тебе снадобьица принесла, полечить тебя хочу, – сказала ему жена.
– Немец снадобье-то дал?
– Нет, русский, простой солдатик. Капитана, сказывают, одного выпользовал да семерых купцов.
– Что ж, давай, только разбавь с водкой да прибавь маленько перечку.
Муж выпил.
– Фу, какая гадость! – проговорил он.
– Скусным-то, голубчик, не лечатся. А ты вот закуси булочкой.
В два дня столяр выпил все мое содержимое, но пить водку не бросил, а еще принялся за нее с пущей яростью. Откровенно сказать, я диву далась, как только мог он выпить эту гадость.
Как хорошая шампанская бутылка, я была выполоскана, и столяриха держала во мне сливки к кофию. В один прекрасный день она дала мальчишке-ученику гривенник и велела принести во мне из лавки сливок. Мальчишка исполнил приказ с точностью, но на обратном пути начал шалить, подбрасывая меня кверху, и, ловя, вдруг уронил.
Я упала на тротуар и превратилась в черепки. Содержимое мое разлилось. Мальчишка стоял надо мной и горько плакал. Вкруг его начала собираться толпа. Все судили-рядили. Какая-то баба обмакнула в лужу сливок палец и попробовала на язык, какой-то мужик счел за нужное помазать сливками свои сапоги.
– Эх, молоко-то разлили! – говорил кто-то.
– Чудесно, господа, коли ежели этим самым молоком от грозы пожар тушить. Водой ни в жизнь не зальешь.
Мальчишка продолжал плакать.
– Бить будут? Строг хозяин-то? – приставала к нему купчиха в ковровом платке и в двуличневой косынке на голове.
– Строг, – сквозь слезы отвечал мальчик, – да к тому же он теперича пьяный. Ой, батюшки, батюшки!
– Чем бьет-то? – спрашивает мальчика извозчик.
– Когда аршином деревянным, а когда и так чем-нибудь. Прошлый раз рубанком по затылку хватил.
Начались рассуждения о том, как бить лучше.
– Рубанком как возможно, рубанком можно человека изувечить, – рассказывал какой-то чиновник в фуражке с кокардой, – а на это есть свое положение, утвержденное древнейшими мудрецами. Прежде всего, возьми и вырви из метлы прут, потом, схватив младенца за ухо, ущеми его между колен и дери без боязни, доколе сил твоих хватит.
Вскоре подошедший городовой разогнал толпу. Купчиха сунула мальчишке гривенник.
Я лежала на тротуаре в самом униженном и оскорбленном виде. Горла, на котором когда-то блестела золотистая смола, у меня не было. Я превратилась в ничтожные черепки. Ко мне подошел дворник и начал сметать мои смертные останки с тротуара.
– Эге, – проговорил он, – днище-то еще цело и может пригодиться. Постой, завтра нужно будет конопляным маслом с сажей тумбы мазать, так я вот сюда его и волью. А то так и скипидар для плошек держать, когда ежели иллюминация.
Он поднял мое днище и отнес в дворницкую, а наутро я была наполнена постным маслом с сажей, и этой смесью дворники принялись мазать тротуарные тумбы. Проходившие мимо барыни задевали платьями за тумбы и, само собой, пятнали свои платья.
– Ничего, потрись, потрись около тумбы-то! – говорили им вслед дворники. – Вишь, подол-то распустила, словно павлин заморский!
Я стояла на тротуаре, униженная и оскорбленная, и вдруг – о, судьба! – увидела проезжавшего мимо на лихаче «купеческого савраса», того самого савраса, который некогда, быв в французском ресторане, так безобразно потратил мою искрометную шампанскую влагу, вылив ее на голову лошадям. Тогдашнее мое величие и теперешнее ничтожество! Мне было совестно смотреть на него. Я вздрогнула и опрокинулась.
– Эх, дуй те горой! – проговорил дворник и кинул меня в мусорную яму, где я теперь, как благодеяния, жду пришествия какого-нибудь тряпичника, который бы поднял меня и отнес на стеклянный завод, для возрождения к новой, быть может, лучшей жизни, уже не в форме бутылочного стекла, а в форме блестящего граненого и шлифованного хрусталя.
V. Из записок садовой скамейки
Я столбовая… скамейка. Папенька мой был фонарный столб и занимал когда-то видный пост на набережной Черной речки, служа по министерству народного освещения, но, подгнив снизу, покривился, оказался негодным и был распилен на доски. Я одна из досок его и теперь состою в должности скамейки в Строгановом саду. Меня поддерживают два обрубка. Один мой муж, другой… друг дома. Оба они когда-то служили по телеграфному ведомству. Я не стыжусь, говоря о друге дома. Муж знает об нем и молчит, потому что чувствует, что один он не в состоянии поддерживать меня. Даже мало того, муж ежесекундно видит друга дома, и никогда между ними не происходит ссоры. Они всегда на почтительном друг от друга расстоянии. Муж поддерживает один конец моей доски, друг дома – другой. Между ними одна разница: к мужу я прибита гвоздями, тогда как к другу дома ничем не прибита и опираюсь на него без всяких уз. Я одинаково люблю как того, так и другого, одинаково с ними ласкова и не хитрю перед мужем, не надуваю, выдавая друга дома за какого-нибудь кузена. Но, боже, как хитрят люди друг перед другом, находясь в положении, подобном моему! Какие комедии разыгрывают они! Одна из таких комедий разыгралась при мне, даже на мне, и ее-то я хочу поведать читателям моих записок.
Было дело в послеобеденную пору. День был прекрасный, жаркий. Ко мне подошли муж и жена. Муж был не старый еще человек, блондин с бакенбардами в виде отбивных котлет. Голову его покрывала соломенная шляпа; одет он был в серую пару. Жена была рыхлая женщина, тоже блондинка, полная из лица. Кружевной фаншончик покрывал ее голову. Серое платье с красным кантом обтягивало ее стан. Они шли под руку и называли друг друга Ванюрочка и Машурочка.
– Устал, Ванюрочка? – спрашивала она.
– Устал, Машурочка, – отвечал он, снял шляпу и отер лоб и начинающее уже лысеть темя.
– Это хорошо, Ванюрочка. Моцион необходим после обеда. Еще четверть часика хоть бы…
– Но я хочу сесть, Машурочка, и почитать газету. Вот и скамейка. Смотри, какая прелестная тень.
– Ах, друг мой, ты знаешь, доктор прописал тебе движение. И что это далась тебе эта газета?
– Ангел мой, я патриот, понятно, что меня должны интересовать известия с театра войны. Ты погуляй одна, а я здесь посижу и почитаю.
– Нет, нет, я ни за что не оставлю тебя одного. Ты сейчас начнешь любезничать с проходящими няньками и мамками. Наконец, здесь прогуливается эта генеральская содержанка. Ты думаешь, я не видала, как прошлый раз ты поднял ей зонтик, когда она его уронила, и, подавая, что-то шепнул? Нет, я с тобой останусь. Я сама патриотка. У меня и платье солдатское с кантом.
– Но тебе будет скучно. Я буду читать газету.
– Газету ты можешь читать вслух, а я буду слушать.
Муж и жена садятся.
– О, Ванюрочка! – восклицает она и щиплет его за щеку.
– О, Машурочка! – как-то стиснув зубы, произносит он и нежно обхватывает ее за талию.
Раздается звонкий поцелуй взасос и прямо в губы. Я уверена, находись здесь лошадь, она бы сейчас тронулась, приняв это чмоканье за понукание.