Лайсве поняла, что наблюдать за чужими эмоциями намного проще, чем попытаться испытывать их самой. Если у нее и были чувства, ей еще только предстояло их обнаружить. Чувства были одним из пунктов, которые Астер внес в свой список вещей, над которыми надо «работать». Гнев и страх. Два чувства, которые привели их в Подполье.
Если память ее не подводила, они с Астером ушли в Подполье вскоре после того, как попытались присоединиться к группе людей, засевших в разрушенном многоквартирном здании и устроивших там что-то типа коммуны. У большинства из них были дети разных возрастов, размеров и темпераментов.
Родители переживали, что изоляция, необходимость прятаться и отсутствие привычных благ отрицательно повлияют на психику их отпрысков, поэтому пытались держаться вместе – возможно, и ради безопасности тоже, чтобы делиться ресурсами. Но они допустили одну большую ошибку: они хотели, чтобы дети общались. Родители почему-то боялись, что без образования и социальных контактов дети будут обделены.
Лайсве этого не понимала.
Они собирали детей и пытались заставить их играть. Замысел заключался в том, чтобы дети научили друг друга всему, что знали, «просто побыли детьми» и поиграли. Для этого годилось любое открытое место – поле, площадка, не заросшая густыми сорняками и кустарником. Но лучше всего подходили огороженные клетками дворы у многоквартирных домов. Один такой двор находился недалеко от места, где прежде протекал пролив Нарроуз, отделявший Бруклин от Статен-Айленда; родители утешались тем, что с реки дул напитанный влагой свежий ветерок, а детям полезно дышать свежим воздухом. Но эксперимент не удался, по крайней мере для Лайсве. Или для Астера. Если бы родители задумались о том, что они делают, размышляла Лайсве, они бы поняли, что у детей больше не осталось навыков человеческого общения. Они или утратили остатки тех способностей, которыми обладали, или уже родились без них. У нынешних детей сохранился лишь инстинкт выживания – навык, свойственный животным.
Лайсве подумала об обезьянах бонобо. Карликовых шимпанзе, ближайших родственниках Homo sapiens. Бонобо и шимпанзе принадлежали к одному роду, но из-за матриархальной общественной структуры первые отличались повышенным альтруизмом, чуткостью, состраданием и чувствительностью. В обществах бонобо степень влиятельности самца определялась статусом матери.
В тот день в разгар детской игры Астер услышал крик. Он растолкал толпу детей, сбившихся в угол, и увидел Лайсве: та стояла одна, подняв руку вверх. Рука была в крови. У ее ног лежал ребенок, едва научившийся ходить; он не шевелился. Она убила малыша, убила малыша, повторяли дети, но когда он спросил «как? Как?» – слова раздирали его горло, выбираясь наружу – никто не смог ответить. Никто не видел, как это случилось. Все видели лишь ее вытянутую руку и окровавленную ладонь.
Ребенок оказался сиротой, и он не умер, но его губы и шея были залиты кровью.
Никому, включая Астера, не пришло в голову спросить Лайсве, что произошло. И никто не заметил, что рука ее была сжата в кулак, и никто не попытался разжать его; а если бы они это сделали, то нашли бы предмет, который Лайсве сжимала в ладони. Малыш нашел где-то этот предмет, а двое других мальчишек велели ему засунуть его в рот. Это был ржавый гвоздь; малыш попытался его проглотить, а Лайсве вытащила гвоздь у него из горла и спасла малыша от гибели.
Никто не заметил – вероятно, из-за того, что ребенок оказался при смерти (о Боже, она чуть не убила малыша!), – что Лайсве схватила одного из мальчишек, что пытался заставить малыша съесть гвоздь, и устроила самосуд. Она прогнала его со двора и столкнула в воду. Его отсутствие заметили лишь через несколько часов, когда его уже отнесло довольно далеко и его внутренние органы начали отказывать; он плыл, схватившись за живот, терзаемый спазмами, и несколько часов исходил поносом и рвотой, пока не пожелтел и не умер от отказа печени, как рыба, всплывшая кверху брюхом.
После этого Лайсве пришлось ото всех прятать.
В их ветхом многоквартирном доме время остановилось. Лайсве знала, что Астер хотел ее защитить и оградить от вреда, но начинала понимать, как застой убивает человека. Эволюция была тому подтверждением. Занимавший ее вопрос представлял собой своего рода сделку: что опаснее – рискнуть и выйти в мир, зная, что на беженцев теперь на каждом шагу устраивают облавы – вооруженные мужчины в фургонах кружат по улицам, как смертоносные касатки, хватают прохожих и увозят, а куда – неизвестно; или атрофироваться, как камень, обрастающий мхом, застряв в заброшенной квартире с умирающим от горя отцом? Никто еще не стал кем-то, прозябая в стенах Платоновой пещеры и созерцая тени. Люди, которые так жили, могли вовсе забыть, что у них есть тело. Жизнь означала движение навстречу смерти, а смерти Лайсве не боялась. История жизни и смерти была ей хорошо знакома.
Она нашла монетку, которую сейчас сжимала в ладони, в разбухшей реке, чьи воды омывали Брук. Буква «Л» лежала в переулке между брошенными покосившимися домами, среди щебня и зарослей цепких сорняков. Ветшающий город был прекрасен. В тот день она не боялась; в ней жили лишь страхи, которые внушил ей отец. Для Лайсве предметы были всем; предметы перемещались во времени вперед и назад. Иногда перемещались и люди: они оказывались не в том времени, и их требовалось перенести в другое. Когда это происходило, Лайсве шла в Омбард.
Чем ближе она подходила к Омбарду, тем громче билось ее сердце. Она знала, что должна прятаться, что ей следует сидеть дома, пока отец на работе – ходит по железным балкам на высоте птичьего полета, строя Стену, сдерживающую затопление города. Но она не могла сидеть тихо, как он велел. Ее манила красота заброшенных тоннелей метро, заваленных обломками и поросших колючим кустарником и плющом, не нуждавшимся в солнечном свете; шорох шныряющих под ногами кротов, крыс и мышей; пустующая библиотека, полная книг, распадающихся на отдельные страницы; разбитые окна, дырявые крыши. Она ощущала вибрации города, певшего ей свою песнь: приди ко мне.
Бывшая публичная библиотека превратилась в странный храм слов и звуков, заполненный птицами, мелкими грызунами и ветшающими книгами. В дождь или снег она переносила книги в другие комнаты или на другие этажи, чтобы те не промокли. Иногда в библиотеке ей встречались другие люди, но это случалось редко. Если она видела людей, то строго выполняла отцовский наказ: называлась Лизой, потом пряталась. Настоящие имена лучше было не раскрывать.
У нее зачесалась подмышка с той стороны, где она несла букву. У входа в Омбард она ненадолго закрыла глаза и успокоила дыхание, как учил Астер: вдох и выдох на четыре счета.
В лавке сидел дряхлый-предряхлый старик, запятой согнувшийся над длинным стеклянным прилавком. Его глаза так глубоко утопали в складках морщин, что лицо напоминало фотографию рельефа с высоты птичьего полета – Лайсве любила разглядывать такие снимки. Руки были еще живописнее – грибница вен просвечивала сквозь кожу с торчащими костяшками пальцев. Она подозревала, что он слеп, но он никогда в этом не признавался.
Омбард нравился ей тем, что самые важные вещи всегда были выставлены в витрине, но внутри лавки время становилось осязаемым, будто тоже было предметом, выставленным на продажу. Все вещи здесь принадлежали к разным эпохам. В Бруке не осталось покупателей – по крайней мере она о таких не знала – разве что в «подпольной экономике». От прежних магазинов и лавок остались одни обломки. Отслаивающаяся краска на стенах Омбарда была ядовито-зеленой. Наружная витрина затуманилась от грязи и времени. Она не знала, как лавке удавалось держаться на плаву.
Сегодня ее радостное оживление окрашивало все вокруг в оранжевый и желтый. Успокоив дыхание, Лайсве открыла входную дверь и вошла.
– Лиза, – сказала дряхлая запятая, – добро пожаловать.
Она аккуратно положила букву «Л» на стеклянный прилавок.