Он закатывает глаза и продолжает:
– В Древней Греции нас изображали на монетах и печатях. А драматург Эсхил, если верить легенде, погиб оттого, что птица уронила черепаху ему на макушку. Вот умора! В Китае мы священные животные и олицетворяем силу, упорство и долголетие. Китайцы верят, что черепаха помогла Пань-гу[3] сотворить мир. На наших панцирях выгравированы старинные китайские легенды. Нас вписали в свои мифы чиппева, меномини, абенаки, гуроны, шауни и хауденосауни[4]. Взгляни на мой панцирь – даже его форма напоминает Землю, накрытую небесным куполом, видишь? – Он слегка выгибает шею и поворачивается к ней спиной. – Спина черепахи почитается и в Индии. В Японии черепаха считается бессмертной. Могавки верили, что землетрясения случаются, когда Вселенская Черепаха потягивается и шевелится под весом неподъемного груза, который несет на своей спине.
Лайсве слушает Бертрана, пока тот не замолкает. Он вытягивает голову из панциря и спрашивает:
– Так что случилось с той девочкой, с дочерью?
– Дочери умеют приносить в мир новые смыслы. Становиться маяками.
И здесь ее история раскрывается полностью:
Одна девочка жила под водой в брюхе кита.
Ее отец – заряженное ружье. Лайсве знает, что это сравнение верно и неверно. Знает, что он не причинил вреда ее матери и брат исчез не по его вине, но также знает, что отец безнадежно и навечно привязан к их смерти. А ведь волею судеб именно их гибель привела ее, Лайсве, в этот мир и подарила ей жизнь.
Последнее воспоминание о матери живет между мирами. Она видит берег, северо-восточный край земли, укрытой снегом, – отец сотни раз показывал ей эту землю на карте на кухонной стене и говорил – «раньше здесь была Сибирь»; видит борт корабля в Беринговом море и тело матери между землей и кораблем. Отец стоит на борту корабля, которому предстоит отвезти его, ее и маленького братика в безопасное место. Мать шагает, будто хочет взойти на корабль, и в следующий миг ее уже нет; в нее стреляют, она падает в воду в грациозной замедленной съемке, и это самая красивая в мире смерть, ни одна другая смерть с ней красотой не сравнится. Длинная изящная рука тянется к ним, белоснежная рука тянется к дочери, к семье, к чему-то, что осталось там, на корабле. Вытянутая рука и кисть вытягиваются к небу и медленно опускаются под воду. Последнее воспоминание – рука и пальцы матери, скрывающиеся под толщей воды.
Тот, кто стрелял в мать, – узнаем ли мы когда-нибудь его имя? – теперь стреляет в людей на борту корабля, и капитан спешит скорее отчалить. Люди ложатся на палубу, вжимаются в нее – хотя это и не корабль вовсе, так, старое рыболовное суденышко, которое теперь перевозит людей, бегущих от войны, нищеты или наказания, людей, перебегающих с корабля на корабль в необъятном неведомом океане.
Одна девочка жила в брюхе кита, но на самом деле она прижималась к палубе спасительного корабля и смотрела в лицо отца, державшего на руках туго запеленутого младенца – ее маленького братика. Они казались единым организмом, сплоченным общим несчастьем. В тот миг она стала свидетелем того, как тонула любовь и вся жизнь ее отца. На секунду его глаза показались ей глазами мертвого человека; потом звуки выстрелов заставили их вспыхнуть, а когда корабль отчалил, оставляя за собой пенный след, она снова взглянула в них и поняла, что остаток жизни он посвятит тому, чтобы его дети не умерли. Она также поняла, что является частью своей утонувшей матери в гораздо большей степени, чем ее брат.
Тогда ее дочернее тело подскочило и бросилось за борт корабля, в материнские воды, к материнскому языку и материнскому сердцу.
Лайсве закончила рассказ:
– Матросы спасательного корабля могли бы бросить девочку в воде, но они этого не сделали. Один из них всю жизнь рыбачил в море; он среагировал мгновенно и поймал ее в невод. Долгую минуту она плыла в ледяных водах, от которых стучали зубы и немел череп, хватала ртом воздух, когда успевала, и ждала, пока руки и ноги утратят чувствительность и заструятся по бокам, став плавниками. Потом ее затащили наверх и завернули в шерстяные одеяла; кто-то кричал на нее, другие растирали ее тело, а отец, державший на руках ее маленького братика, смотрел на нее, как на опасную рыбу, новый вид, для которого еще не было названия, – девочку из воды, которая была его дочерью и никогда больше не будет его дочерью. Эта девочка с готовностью бросилась в материнские воды, чтобы обрести там свой дом. Потом их отвели на корму, где уже столпились другие несчастные люди.
– Одна девочка жила в брюхе кита. Кит был кораблем, несшим ее отца, брата и ее тело; кит вернул ее к жизни и принес к иным берегам, где у нее уже не было матери.
– А, так значит, кит был кораблем, – понял Бертран. – Или кит – это метафора мира? Безопасного места? Кит – это метафора?
– Иногда кит – это просто кит, – ответила Лайсве, теряя терпение.
– Знавал я несколько китов, – сказал Бертран и повертел своей маленькой головкой, разминая шею. – Тебе нужно плыть в ту же сторону, что и киты. В сторону океана. Туда. Гудзон впадает в Атлантический океан – так в прошлом называли эту реку и этот океан вы, люди. А мы, звери, никак не называем эти водные пути. Нет такой необходимости. Наш язык не такой неуклюжий, как ваш. Наш язык течет, как вода в океане.
– Спасибо, – шепчет Лайсве под водой. – Прощай, Бертран.
Бертран уплывает.
Лайсве смотрит на его маленький хвостик и лапки, пока те не скрываются из виду. В зубах она сжимает монетку, мокрую от морской воды.
Мамонты и аксолотли
За неделю до облавы, разлучившей Лайсве и Астера, она искала информацию о двух водных объектах: реке Лене в Сибири и озере Сочимилько близ Мехико.
Лайсве пыталась вспомнить что-то о смерти и жизни, связанное не с человеческой историей, а с историей животных, водой и влечением. Однажды между заросших сорняками рельсов метро она нашла белый медальон в виде розы, вырезанный из кости животного. Вероятно, слоновьей. Она отнесла его в Омбард.
– Это не слоновая кость, – сказал старик-запятая. – Этот бивень намного старше. – Он рассмотрел медальон в лупу. – Он восходит к началу времен.
– Бивень мамонта? – прошептала Лайсве. Она знала, что перед Великим разливом и крушением мира люди стали находить бивни древних мамонтов – те торчали из земли и вечной мерзлоты по берегам Лены. Примерно в то же самое время аксолотли – нежно-розовые амфибии, которых Лайсве любила больше всех живых существ на свете, – начали мигрировать по каналам, берущим начало от озера Сочимилько. Мамонты давно вымерли, аксолотлям едва удалось избежать той же участи; это и пробудило ее любопытство.
Но больше всего ее занимали две другие темы. Первой была подпольная индустрия по торговле бивнями: как только бивни доисторических мамонтов стали находить в большом количестве, на них началась охота. Второй была способность аксолотлей отращивать оторванные конечности.
В Якутии, где люди всю жизнь с трудом перебивались охотой и рыбалкой в близлежащих лесах и реках, целые деревни внезапно разбогатели на «мамонтовой лихорадке». Бивни мамонтов – «ледяная кость» – пользовались особым спросом в Китае; китайцы закупали более восьмидесяти тонн «ледяной кости» в год. Столкнувшись с запретом на продажу слоновой кости, китайские резчики наводнили Якутию, охотясь за мамонтовыми бивнями. Для участников новой индустрии «ледяная кость» стала нежданным источником дохода; для ученых – потенциальной возможностью узнать недостающую информацию о мамонтах и причинах их гибели. Две противоборствующие силы – деньги и знания, деньги и выживание – вызвали смуту в обществе.
Сложно сказать, как повлияла мамонтовая лихорадка на нелегальную добычу бивней африканских слонов. Но Лайсве поняла одно: земля подбросила людям мамонтовые бивни как испытание, желая посмотреть, как они поступят. Когда прежде происходило нечто подобное – во времена алмазной или золотой лихорадки – у людей всегда был выбор. У Лайсве сохранилась сенсорное воспоминание из детства, вспышка на сетчатке, ряд крошечных движущихся изображений рядом с изображением матери, которое она носила в телесной памяти, – она уже видела бивни мамонта раньше. Они смотрели на нее из земли и, казалось, что-то говорили, но что именно, она не знала. Бивни тянулись к небу призрачными вопросительными знаками.