когда я отказывалась, мне сказали так: «Если вы не едете, мы вас
отдаём под суд и 2 года тюрьмы вам грозит. Так что выбирайте».
Пришлось выбрать свободу. И я уехала на работу в
Симферопольское музыкальное училище в сентябре 49 года.
После этого Александр Лазаревич мне писал в Симферополь
письма. Да, он пытался меня устроить в Москве и даже устроил,
но для Министерства культуры это оказалось недостаточным,
неважным и меня всё равно услали. И в это время ему заказали
[симфоническую] поэму о Сталине. Кстати, один раз (я не
помню, то ли это был Новый год, то ли это был день его
рождения и там было несколько композиторов) шёпотом мы
говорили, что живописи уже нет, потому что если пойти на
выставку живописи, можно увидеть только портреты вождей и
портреты Сталина, и что теперь хотят, чтобы музыки тоже не
было. Писать можно только на стихи, как один [Г. Свиридов]
сказал осторожно, «о товарище Сталине». Он боялся даже просто
сказать «о Сталине» – «о товарище Сталине». И когда Шуре [т.е.
А.Л. Локшину] предложили написать, он согласился и стал
писать эту поэму… Вот, пока он писал её, я находилась в
Симферополе, и он каждую неделю мне присылал письмо, в
котором описывал, что происходит, что он написал, как он
переписал партии, как он договаривался с дирижёрами, потом,
по-моему, текст меняли. И это было страшное время, он так
писал: «Погода ужасная, настроение ужасное». А потом вот, где-
то в ноябре, вообще пришло страшное письмо, в котором он
писал так: «Внешне вроде ничего не происходит, но у меня такое
предчувствие, что я на грани. И если я это не миную – то прощай
навеки и молись за меня». И я поняла, что, видимо, он боится, что
его арестуют, потому что тогда стали арестовывать очень многих
людей. Но вроде бы обошлось, а потом он сказал, в декабре
исполнялось его сочинение и его очень ругали. И его ругали, что
он не так осветил образ Великого вождя. Но он перед этим мне
тоже писал, что тема такая, что я не знаю, что лучше, понимаете?
Будут его хвалить или будут его ругать. Даже всякие
политические обвинения выдвигали против него.
И, видимо, он опять этого боялся, потому что он написал, что «я
бы хотел к тебе приехать в Симферополь». А я вот этого не
поняла, что ему страшно оставаться в Москве. И поскольку у
меня в январе каникулы начинались, я написала, что ему
приезжать не нужно, что в январе я приеду сама. Ну он как-то по-
другому это оценил и, в общем, в январе, когда я приехала в
Москву, было как-то напряжённо. Но он мне ничего не
рассказывал. Он только сказал, что вот сочинение моё так
разругали и вообще мне надо как-то выжить.
Это был... В 49 году я уехала, значит, это было начало 50 года.
Да, понимаете, в 49 году Шура жил с семьёй вот в этой деревне, а
тут кто-то из композиторов… Давали квартиры и кто-то
отказался, и он получил комнату в коммунальной квартире, в
трёхкомнатной квартире. В других двух комнатах тоже жили
композиторы с семьями. В одной – композитор Губарьков с
женой и дочкой, а в другой – композитор Грачёв с женой и, по-
моему, с двумя детьми. У них [у Локшиных] была небольшая
комната, ну, так я предполагаю, – метров 16, и там ещё стоял
рояль, который он взял напрокат в Союзе композиторов, в
Музфонде. И, значит, три человека – он, мама и больная
открытой формой туберкулёза сестра. Значит, всего должно было
стоять три ложа. Но всё равно [новое жилье было превосходным]
по сравнению с тем, где он жил, в этой деревне, где не было
воды, надо было ходить к колодцу (я не помню – или колонка там
была), и зимой это была ледяная дорожка, и надо было топить
печку дровами, и дрова лежали тут же. И уборная находилась,
извините, на улице. В общем, все удобства возможные. Поэтому
это было прямо почти как счастье – эта комната. Вот 49 год,
Новый год он уже встречал на этой квартире. И вот этот период я
знаю только по его письмам. А в 50 году (после [моего]отъезда)
он мне сказал, что он знаком с Таней – она очень умная,
интересная девушка, очень ему нравится. И когда я приехала уже
после окончания учебного года, в Москву вернулась, я узнала,
что он женился на Татьяне Борисовне Алисовой. И она
действительно очень умная женщина оказалась, и они очень
дружно прожили до конца жизни.
Что я могу ещё рассказать? Вот так дальше получилось, что он...
Наша дружба не прервалась, он всегда мне звонил и сообщал,
если он что-то новое написал, и приходил ко мне и играл эти
сочинения. Даже когда он писал что-то для кино или вот для
театра Ленсовета он написал музыку к пьесе.
Его сочинения, которые он писал, всегда очень трудно шли к
исполнению. Потому что, кроме Четвёртой симфонии, все его
симфонические сочинения с текстом. И вот эти тексты не
нравились обычно ни в Союзе композиторов, ни в Министерстве
культуры. Ну вот… этот сонет Шекспира в переводе Пастернака
– это же тоже отражает наше время: «И мысли заткнут рот, и
ходу совершенствам нет». Он писал о своём времени и в своей
музыке вот эта трагическая нота всё время присутствует. Это
наше время.
Потом, когда подросла моя дочь, стала студенткой, я как-то
видела, что ей не хватает вот музыкальной атмосферы. Такой
нужной атмосферы в консерватории тогда не было – никто уже
не играл в четыре руки. Это как-то исчезло совершенно. И я
попросила разрешения Александра Лазаревича показать ему
дочь. Ну, он послушал её, ему понравилось, и после этого он стал
даже с ней заниматься. Мы ходили вместе, она играла ему, он
садился рядом и занимался с ней. Потом мы слушали музыку,
много говорили о музыке, и я считаю, что это очень много ей
дало, и я ему чрезвычайно благодарна за то, что он это сделал. И
когда она играла государственный экзамен в Малом зале
консерватории – он хотел придти. Я сказала: «Ни в коем случае!»
Потому что у него уже был инфаркт и он плохо себя чувствовал.
И он всё-таки пришёл. И после экзамена он мне сказал, что он так
рад, что он пришёл, потому что он услышал её на хорошем рояле,
в хорошем зале и что это пианистка от Бога.
И мне это так важно было, и ей это так важно было, что он
поддержал её. И потом, в общем, до конца его жизни так
продолжалась наша дружба совместная.
Теперь, что я хочу ещё сказать вот насчёт 50-го года. Это я
вернусь к событиям 48-го года, видимо. Я, значит, говорила, что
Шура жил тогда за городом – Александр Лазаревич. И когда он
был в Москве, ну сначала ещё пока преподавал, а потом, когда он
просто приезжал зачем-нибудь в Москву по делам, то вечером он
не мог ехать домой, ночевать туда за городом. И он ночевал у
одной своей знакомой – у Надежды Ивановны Лыткиной. Она
была его школьной подругой по Новосибирску. Они учились
вместе в одном классе. Надя была очень гостеприимным
человеком, Шура всегда там приходил к ней ночевать. После
консерватории я часто с ним приходила, мы вместе приходили к
ней – у неё всегда было много народу, всегда кто-то приходил на
огонёк к ней. И вот в этом доме, у Нади Лыткиной, я впервые
познакомилась с Верой Прохоровой. Она пришла туда, были ещё
люди (я не помню, кто) и сразу как-то всеобщее внимание
привлекла, потому что она стала говорить о своих именитых
родственниках и знакомых, кто что сказал, кто что сделал – это
было интересно. Мне было интересно, потому что я сама училась
в институте, т.е. в училище Гнесиных у ассистентки Нейгауза.
Поэтому для меня имя Нейгауза тоже как-то было очень
уважаемо. И вот она, значит, всё это рассказывала. Потом она