Литмир - Электронная Библиотека
A
A

мой багаж на всю жизнь…

Мы сыграли с ним [Локшиным] все симфонии Малера и вообще

мы всю музыку играли, очень много музыки в четыре руки. Это

было однажды вот так: я была на уроке, позанималась и пошла

уже к двери, а следующий студент ещё не пришёл. И вдруг он

меня спрашивает: «Скажите, а вы любите стихи?» – Я говорю:

«Люблю». – «Хотите, я вам почитаю?» И вот я помню, как я

стояла у двери, он достал записную книжку и стал мне читать

стихи – очень красивые стихи, замечательные. Я помню, что,

среди других, он прочитал мне и сонет Камоэнса, на который

через много лет он написал симфонию. После этого случая мы

как-то подружились, и когда не приходил кто-то из студентов, я

всегда уже оставалась и мы просто музицировали. И дело в том,

что ему негде было жить. Он жил у знакомых. А я тоже жила в

коммунальной квартире, и мне торопиться домой было нечего.

Поэтому вечером, если мы находили класс, мы всегда брали ноты

и играли, много играли. В общем, всю музыку я знаю с тех пор.

…Я вспоминаю события 50-летней, больше чем 50-летней

давности. Вот я училась у него с 44 года по 48 год. А в 1948 году

я пришла в консерваторию как-то и увидела на стене приказ, в

котором были имена уважаемых профессоров, преподавателей

консерватории, которые увольнялись без указания причин,

просто увольнялись из консерватории. В этом списке был

Александр Лазаревич Локшин.

Положение у него тогда [в 44 г.] было ужасное, потому что он

был болен и у него была язва желудка, и вообще это ведь была

война. Понимаете, уже одно сознание того, что каждый день

тысячи людей гибнут – уже трудно переносимо. А кроме этого

ещё был голод, конечно, не такой, как в Ленинграде, но всё-таки

голодно было. И вот, когда он был голоден – у него были так

называемые голодные боли – а если он что-то поест

некачественное, у него были опять боли. Несколько раз его клали

в больницу вот. Но это ему не помогало. И вот, значит, ему

пришлось сделать операцию. Операция была очень тяжёлая, и он

её трудно перенёс и после этого он долгое время себя плохо

чувствовал.

У него было две рубашки. Значит, одну он носил, другую

стирали. Потом у него был один костюм, и я его чинила таким

образом: брала ножницы и отстригала нитки, которые висели на

рукавах. А всё-таки он был преподаватель консерватории, и он

себя чувствовал плохо. Поэтому он мне как-то сказал: «Я написал

заявление в Союз композиторов. Прочесть?» – Я говорю:

«Хорошо». И вот я помню это заявление в Союз композиторов от

члена Союза композиторов: «Ввиду того, что моя экипировка

пришла в упадок, прошу выдать мне ордер на фиговый лист». Я

сначала не поняла, о чём речь идёт, он мне объяснил. И, вы

знаете, ему выдали ордер на материал (тогда ж нельзя было

пойти и купить) и, значит, он купил себе материал, потом сшил и

стал ходить уже в приличном костюме. Но у него не было

ботинок. Тогда мы в складчину купили ему ботинки на день

рождения. Как я говорила – от меня один ботинок, а другой

ботинок от других знакомых.

Что нам помогало жить в то время? – конечно, музыка и только

музыка. Мы много и сами играли, ходили на концерты. Да, в это

время ещё случилось – значит, у него не было жилья в Москве –

он ночевал у своих знакомых, то у одной знакомой, то у другой

вот. И, наконец, он снял квартиру – комнату с кухней, за городом,

далеко. Это по Ярославской железной дороге за Пушкино –

Зеленоградская. И он вызвал из Новосибирска маму и сестру,

потому что ему нужно было готовить диетическую еду, иначе он

не мог никак существовать. Сестра Муся – она была настолько

предана ему. Она каждое утро – у них не было ни холодильника,

ни даже мясорубки – она утром ездила в Москву на рынок,

покупала там мясо, а потом ножичком чистила вот это мясо,

скребла, чтобы из этого сделать подходящую для него еду.

После его увольнения из консерватории, он вынужден был

браться за любую работу. Он делал инструментовки, он делал

переложения оркестровые на клавир с голосом, несколько

Баховских кантат он переложил. Ему даже как-то предложили

работать в цирке, написать музыку для цирка, и мы с ним ездили

в цирк посмотреть – что это. Но, по-моему, это не получилось.

Конечно, спасало его то, что он играл с Мишей Мееровичем по

партитуре новые сочинения советских композиторов, потому что

они должны были показывать, и многие авторы не могли сами

сыграть свои сочинения.

У композиторов сочинения, значит, покупал Союз композиторов

или Министерство культуры. И прежде чем исполнить

симфоническое сочинение, его должны были услышать в

исполнении на рояле. И поэтому у них собирались, собрания

были, заседания и эти сочинения прослушивались, потом

обсуждались – принимать или не принимать, покупать или не

покупать, исполнять или не исполнять. Поэтому эта работа очень

требует высокого профессионализма. Играть по партитуре ещё

чужое сочинение и почти с листа, потому что на репетиции очень

мало времени было – конечно, большое мастерство. Собственно,

они только вдвоём играли. Иногда, когда Миша Меерович почему-

то не мог – бывало пару раз, что я его замещала. Это очень

трудно, и я не хотела, я сопротивлялась, не хотела играть, он

[Локшин] меня прямо заставлял: «Играй, ты можешь и всё».

...Ну вообще до занятий с Александром Лазаревичем, я вообще не

знала, что существует Малер, Берг, Шенберг. Это он всё нам

показал и раскрыл. И вот тогда в это время пошли... Да, после

окончания войны мы были так счастливы, что кончилась война,

что теперь, наконец, будет посвободнее дышать. И ничего

подобного. Началась так называемая холодная война; потом

пошли постановления партии и правительства. Это был

менделизм, морганизм, языкознание. А в 48 году было совещание

деятелей культуры, на котором Жданов главную речь говорил.

Это было страшно, потому что все наши главные композиторы,

которым мы поклонялись, – Шостакович, Прокофьев – всех их

обвиняли в формализме и говорили, что они чужды народу, что

эта музыка не нужна. И я даже помню, что в «Правде» какая-то

рабочая писала: «Вот какое замечательное постановление. А я-то

думала, почему я не понимаю Шостаковича». (Я подумала, что

она и Бетховена, конечно, не понимает.) «А партия вот правильно

разобралась и вот правильно указала, что такая музыка нам не

нужна». А потом было собрание студентов и преподавателей

консерватории в Большом зале консерватории. И я помню это.

Народу нас согнали очень много, мы были очень сначала

настороженны, знаете, я помню, как проректор консерватории

(там нужно было каяться), вот он говорил, что мы недостаточно

проследили, что молодые преподаватели консерватории –

Локшин и Меерович, – пользуясь своими выдающимися

исполнительскими данными, пропагандируют музыку, чуждую

советскому народу. Они играют студентам Малера, Берга и

Шенберга и это всё не должно быть.

И потом выступил представитель из министерства (я не помню

уже его фамилии). Он читал по бумажке и говорил, что вместо

того, чтобы изучать фольклор, в консерватории изучают Ха...

Ха... Хандемита. Он не мог выговорить эту фамилию, не мог

прочесть. Ну, что в зале было! Мы не могли удержаться от смеха,

конечно. Но это тяжёлый был смех. Мало того, что нам нельзя

было говорить, что мы думаем, нам ещё нельзя было слушать,

что мы хотим. Вот это был такой период.

В 49 году я окончила консерваторию, второй факультет уже, и

меня хотели послать на работу в Киров, т.е. в место ссылки, и

26
{"b":"821163","o":1}