Пусть не посетуют на меня за приведенный столь обширный отрывок. Но разве ж не свидетельствует он, вперекор недоброй молве, о мужестве и патриотизме замечательного русского прозаика Леонида Борисова! Разве не в его вере в человеческий разум, в торжество добра над злом отмирающего мира варваров надо искать некоторым скоропалительным на суд критикам ключ к открытию душевной кладовой писателя, который славил в своих книгах выдающихся гуманистов и творцов, который пробуждал в читателе чувство глубокого уважения к ним, а значит, и к своему высокому человеческому предназначению!
VII
Есть люди твердых, цельных характеров, которые в глубокой старости как бы размякают, становятся излишне чувствительными, утрачивают многие драгоценные качества души и даже внешние привычки меняют. Но Леонид Борисов до самых преклонных лет оставался верным своей натуре: так же был резок, крутоват в суждениях, с прежней юношеской воодушевленностью говорил о литературе, не любил многоречивые писательские собрания и держался всегда особняком — не к собственной, конечно, выгоде. Что же касается внешности, то он был из тех людей, которые легко не поддаются годам.
Впрочем, с годами лицо его съежилось, утончилось до того, что выделялись на нем лишь сухие и нервные, насмешливые губы да глаза, горящие как-то судорожно, вспышками, глядящие словно бы поверх тебя… И этот взгляд смущал своей отрешенностью от повседневности. Я не раз замечал, как знакомые проходят мимо Леонида Ильича не здороваясь, не раскланиваясь: дескать, не стоит выключать его из мира воображаемых образов! Да и сам я порой поступал так же — и ошибался. Леонид Борисов все видел, все замечал; он вовсе не был затворником, анахоретом, человеком не от мира сего, как судили о нем некоторые недоброжелатели. Он дружил с одним литературоведом, тоже заядлым книголюбом, советчиком и помощником (однажды тот раздобыл редкую английскую книгу о Стивенсоне в самый разгар работы Леонида Борисова над романом об этом писателе). Он приветил молодой, крепнущий талант Николая Внукова, автора увлекательной книги об О’Генри. Он сердечно отзывался о Константине Коничеве: «Это, возможно, единственный знаток побасенок, прибауток, острых словечек мужицкого северного обихода».
Не знаю, помнил ли Леонид Борисов свой давний приговор мне: «Из автора ничего путного не выйдет». Но если все-таки помнил (а он был памятлив), то тем дороже его признание: «Читал ваш рассказ в «Нашем современнике». Хороший рассказ»[8].
Поражала скромность Леонида Ильича. К 75-летию писателя в издательстве «Художественная литература» вышел двухтомник его сочинений. Помню, мы шли по Невскому. Стоял жаркий весенний день, около «Пассажа» продавали золотистые мимозы. Я сказал Леониду Ильичу, что издатели напрасно поскупились, могли бы выпустить его сочинения в четырех томах — это было бы для читательской души большим весенним праздником.
— Что вы, что вы, голубчик! — Леонид Ильич отмахнулся. — Я и так очень доволен. Ведь было время, когда меня вовсе не издавали. Тогда мне каждая весна представлялась хмурой, зябкой осенью. Не то что сейчас.
Прохладный ветерок, веющий из подземного перехода, забрасывал жидкие косицы седых волос на костистый лоб писателя, на глаза — голубые, весенние, но уже устремленные не ввысь, а как бы заземленные, глядевшие в упор на прохожих, словно они хотели выделить из толпы своих друзей — читателей…
Незадолго до смерти Леонида Ильича я побывал у него на квартире, причем захватил с собой его давнее письмо, адресованное мне, — захватил не без тайной надежды доставить старику пусть маленькую, но все-таки приятную радость при встрече с прошлым.
Письмо оказалось кстати. Леонид Ильич чувствовал себя неважно. Сначала он пожаловался на сердце, потом сказал с придыханием:
— Долго не протяну… У каждой жизни свой закат… И утешенья тут ни к чему!.. Если о чем и сожалею, так только о том, что мало времени осталось на перечитывание хороших книг.
Красноватое вечернее солнце освещало на стене резной из дерева барельеф хозяина, стеклянный книжный шкаф, ровный строй книг — милых, верных детей, которые переживают своих творцов и всегда остаются молодыми, если, конечно, в них переселилась ясная и мудрая, жизнелюбивая душа художника и мыслителя.
— Дочка и внучка на даче, — тяжело ронял слова Леонид Ильич. — Один остался… То есть не совсем один… С книгами! — вдруг воскликнул он тенористо, дребезжаще и палец указательный вверх поднял, словно вызов бросая судьбе, и подбородок колючий вскинул, плечи остро вздернул — весь ощетинился: вот, мол, я каков, меня живьем не схватишь!..
Нужно было снять напряжение этой раздражительности заодно со старческим бодрячеством, и я протянул Леониду Борисову письмо. Он взял его длинными пальцами, приналег грудью на письменный стол и стал читать медленно, старательно, — ведь чтение для него, как и писательство, являлось кропотливым повседневным трудом.
— Ишь как я вас! — приговаривал он, прицокивая языком, усмехаясь. — И поделом, поделом! — кивал он головой. — Порка — вещь полезная, а в литературе тем паче.
Затем поднялся из-за стола, довольный, отдал письмо, сказал утешительно:
— Вашу-то школьную малограмотность еще можно простить! А вот как быть с учеными тетями и дядями?
Глянул на меня с прищуркой и сам же себе ответил:
— Снисхождение к ним неуместно! Они вот недавно в одной газете написали: «Летайте самолетами». И я поневоле представил, как люди, раскинув руки и ноги наподобие крыльев, парят в воздухе… Но сие им противопоказано, да и просто невозможно. Так я и заявил редактору. А он обиделся… Вообще эти газетные тети и дяди очень обидчивы, когда их уличают в малограмотности. Только, позвольте спросить, кто им позволил калечить русский язык?.. Ловите их с поличным, держите их в страхе божьем! Что, кстати, я и делаю и буду делать до скончания дней своих.
Это была последняя моя встреча с Леонидом Борисовым.
1973
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ… УЛЫБНУЛСЯ
Впервые я увидел Михаила Михайловича Зощенко в последний год войны, зимой, — он был приглашен Б. Д. Четвериковым, руководителем литературной студии при Ленинградском Доме писателя, на очередное занятие, чтобы поделиться со студийцами, в основном бывшими фронтовиками, «секретами» мастерства.
Морозное низкое солнце, врываясь сквозь заледеневшие окна «голубой» гостиной со стороны Невы, в упор освещало его прямую сухощавую фигуру в хорошо отглаженном костюме, но так и не могло высветлить развеселить его болезненно-серое лицо с глубокими провалами на месте щек или хотя бы искорками отразиться в небольших печальных черных глазах — слишком уж печальных для юмориста глазах.
Стоя, без всякой жестикуляции, Михаил Михайлович буднично негромким, чуть хрипловатым голосом высказывал студийцам мысли на излюбленную и, видимо, выстраданную тему — о написании рассказов, так сказать, по вдохновению, «нутром», и о создании их с помощью одной «голой техники», как он выразился, то есть во всеоружии художественного мастерства.
Михаил Михайлович говорил полчаса… час, а мы, студийцы, всё сидели затаив дыхание, явно заинтригованные. Даже в этом устном рассказе писателя чувствовалась внутренняя сюжетная «пружина» — там проходила внутренняя борьба между авторскими симпатиями к написанию рассказов одним «нутром» (слово самого Зощенко) и, наоборот, при помощи выработанных «технических навыков». Поэтому слушателей волновало: чему же автор отдаст предпочтение? Однако в конце концов он примирил два творческих состояния, сказав примерно так: если вдохновение иссякает, то ни в коей мере не надо ставить успех своей работы в зависимость от него, а нужно сразу же подключать основные приемы-навыки художественной техники и продолжать работу над произведением, добиваясь, чтобы не было «швов» на месте стыков, чтобы рассказ или повесть выглядели монолитными, то есть написанными как бы на одном дыхании.