«Что делает с людьми река?» — размышлял Платон, идя вдоль строя готовых нырнуть в черные воды пловцов. Подтянутые и закаленные, рыхлые и утомленные, ладные и владеющие, радеющие и вожделеющие, — ох, и сколько же алчущих любви Ея и млеющих от млека Ея и сколько взалкавших да отпавших, собравшихся да не успевших, избранных да не принятых. Вот он, цвет земли Русской: Ляпкины-Тяпкины, Ресины-Есины, Лысины-Мысины, Разины-Мазины, Сосанины с Путаниными, Попонины да Плохонины, Махмудовы да Хамдумовы. Вот она, элита огромного, холодного, северо-восточного локуса. А вот и совсем редкие гости — териарх-служители самого Аммона де Маммона, сокрытого навигатора финансовых потоков: Баал-де-Морт и Баал-зе-Буб с приданной им официальной крышей в лице Трубец-Укокошина. А за ним, Божже, да за ним ведь не кто иные, как финансовые ушкуйники самого Ненареченного, Влаиль Тимурович Казначеев с Даниилом Ефимовичем Козлевичем; и чуть поодаль от них — хранитель протокольного времени Ормаз Зерванович Ахриманов с мастером «потехи на час» под именем Анастас Шабаш, ну а за ними вся прочая гоп-команда пловцов и пильщиков, блага Отчизны радетелей[232].
Еще дальше по берегу стояли мастера духовного окормления, все как один из подвида лопатобородых гигантопигов. То и дело эти служители культа кланялись освещенной прожекторами Родине-матери и осеняли вначале себя, а потом и Ея крестным знамением: то ли молились на Нея, будто перед ними находилась утратившая милосердие Богородица, то ли, наоборот, пытались окоротить великаншу знамением как вырвавшуюсю на свободу инфернальную и неподконтрольную силу Матери Земли в лице неукротимой амазонки. Но занимаясь этим воистину богоугодным делом, лопатобородые служители культа одновременно тщились привлечь внимание своих антиподов, лысых и круглоголовых прорабов во главе с градоцефалом[233] всея Москвы Аврал Лажовичем Полянкиным.
Кривоногий и большегубый Полянкин время от времени бросал испепеляющие взгляды на стоявших у самой воды трех инфантильных пловцов. Пловцы, не обращая на градоцефала ни малейшего внимания, то и дело кланялись в сторону действующего локапалы и пытались отобразить на своих лицах целую гамму государственнических чувств. В целом тужились они смешно, но для Лажовича их ужимки выглядели игрой полубогов, которую он до конца не понимал. Именно эти ужимки, как казалось градоцефалу, и давали им право называть себя диадохами[234] Нетупа. А ему, сколь ни велик был масштаб, как его самого, так и его деяний, выйти в диадохи не суждено было. Почему, он так и не понял. Не суждено — и все тут.
Платон подошел к самому молодому из них, в кротких воловьих очах которого читался страх, а на лице застыла придуманная казначейскими мордоделами[235] маска жестоковыйного управителя. Маска давалась диадоху нелегко, и он все время забывал, в какой момент поджать челюсть, в какой оскалить зубы, а в какой поиграть чахлыми желваками, — от излишнего усердия губы его стали влажными, как у целующейся девушки, и растущая капелька квинтэссенции старания уже готова была сорваться с них… Но Платон помешал случиться позору. Отработанным движением он схватил диадоха за нижнюю челюсть и точным движением поставил ее на протокольное место.
— Не в «Распутине», милок, — сказал он мягко, но громко: так, чтобы стоявший поодаль Нетуп разобрал слова, — хлебало-то прибери.
От такой наглости в обращении с его (!) диадохами Нетуп аж вздрогнул, но сделал вид, будто в этот самый момент нашел в песке что-то важное.
Один-один, довольно отметил про себя Онилин, подходя к концу шеренги.
Здесь строй сбился вообще, и причиной тому был круг из плечистых териархов, окруживших непонятную композицию, образованную Фредди Хоком вместе с проштрафившимся Сусло-Непийпиво.
Среди териархов находился и сам Ганнибал Львович Ширяйло, не скрывавший своего интереса к происходящему.
— Ганнибал, — обратился к нему Платон, — что за бардак, где шира твоя?
— Ладно тебе, не гоношись, Азарыч, потерпи малек. Заодно увидишь, как Фрида Суслика надувает.
— Во что надувает, в покер или в очко? — не скрывая возмущения и все больше распаляясь, спросил Платон, — да как они могли! И карты… карты откуда взяли?.. Карты запрещены, все запрещено, только наперегонки можно…
Ширяйло громко захохотал, раскрывая пасть так, что можно было заметить в ее глубине кончик сложенной ширы.
— Ты угадал, брат, не в покер он его надувает… — Ширяйло бросил взгляд на Суслика с Фридой и с уверенностью закончил фразу, — а в очко. Непосредственно.
Платон взглянул на этих двух участников заплыва: истинного адельфа-пересмешника и принятого кандидата-нечестивца, — и после этого сам схватился за живот, пытаясь подавить в себе приступ гомерического смеха. Не положено мастеру церемоний гоготать в столь ответственный момент.
— Кто позволил? — строго спросил он Ширяйло.
— Не позволил, Азарыч, а приказал, — спокойно возразил териарх, — я приказал, потому как адельф наш любезный болталом своим уже в печенки залез. Так пусть теперь в анус подышит… Через соломинку. Я правильно выражаюсь, господин словотворец?
— Не знаю. Смотря что ты анусом зовешь.
— Ну, Азарыч, сам словарь кондачил, а теперь дурня валяешь.
— Словарь я, Ганя, не кондачил, а составлял вразумительно, а вот за «дурня» и ответить можно — перед Советом за разглашение имен тайных.
— Ладно, чего прокладывать-то сразу! — возмутился Ширяйло. — Сам знаешь, я не о шуте Братства толкую, а о дурне фигуральном.
— Учтено, только при чем здесь соломинка?
— Так он, сцуко, поизгаляться над синдиком решил, — хохотнул Ширяйло, — говорит, надуть бы тебя через соломинку, как жабу, тогда, мол, точно не потонешь.
— Ну и что здесь такого? Обычный Хоков гон.
— Обычный-то он обычный, так Сусло ж за него вцепился, как утопающий за ту самую соломинку, бу-га-га! — И Ширяйло так заразительно заржал, что в их сторону посмотрели чуть ли не все братья, включая рассевшийся в ладье старший расклад. — Ну и чё, нашлась соломинка, — продолжил териарх. — И за базар Хоку ответить пришлось.
Тут компаньоны Ширяйло раздвинули свои широкие спины, и Платону открылась удивительная, достойная баек Мюнхгаузена, картина.
Насчет соломинки Ширяйло, конечно, погорячился. В руках у Хока была не соломинка, а скорее толстая камышина, но сути происходящего это не меняло.
— Ну, он типа подразнить решил награжденного, — продолжал свой рассказ Ширяйло, — а я ему говорю, мол, предложение что надо: и товарища спасешь, и сам разомнешься. И что ты думаешь, нашли мы ему соломинку — Николя Угомон целых три камышины надыбал под разный диаметр… Представляешь, даже интересно стало, надует он Непийпиво или нет.
— Отставить, — резко сказал Платон, стараясь не отворачивать глаз от стеклянного взгляда териарха, — награждают не для того, чтобы Родину обманывать, земноводное из себя корча. Не в мочи отвечать за содеянное — вон пусть идет! Никто не держит. А хочет в Лоно вернуться — пусть превозможет.
— Лады, — покорно сказал Ширяйло, чувствуя должностное превосходство Онилина, — и правда, пусть катится нах отсюда, если плавать боится.
В следующий миг произошло то, чего от Сусло-Непийпиво никто не ожидал.
Вырвав соломинку из афедрона, он с силой отшвырнул от себя Хока, а сам, упав, на колени, пополз к Онилину.
— Клянусь, клянусь, мессир, лукавый попутал, лукавый! — тонким бабьим голосом голосил награжденный.
— Я, что ли? — хохотнул Онилин. — Врешь, не путал я тебя.
— Ну, я это, я это, конечно, это так, присказка, я буду, я поплыву, только не изгоняйте! — И синдик упал лицом в песок, одновременно выпуская из себя мощную струю воздуха.
— Ну не песдос ли! — подал голос Хок. — Я старался, чуть не дриснул от натуги, а он пердеть вздумал. Потонешь, вонючка.