— О чем еще Стенька поведал тебе? — решил вернуться к конкретике Платон.
Деримович сказал «э-ээ» и задумался. А задумался он над тем, знает или нет наставник его о предложении разинском. Мучительное раздумье недососково наставник и прервал.
— A-а, понятно, Деримович. Прельстил тебя окаянный. Клады предлагал свои?
Ромка виновато кивнул головой.
— Ну, у тебя-то башка не на дне, а на плечах пока. Сам подумай, ну сколько там золотишка того! А парча, шубы да кафтаны, на них молоком не прыскали, — представляешь, что с ними?
Ромка вторично кивнул головой, но отвисшее сосало все же выдавало степень его прельщения разбойничьим златом.
— А сок все равно течет, да, недососль?
Деримович кивнул головой в третий раз.
— Это потому, что потрогать можно, — продолжал Платон, — много в тебе еще лоховатости. Никуда не денешься. Выдавливать придется. Капля за каплей. Пока сухим не станешь. А то так и будешь на бижутерию всякую сосало щетинить.
— А что, трудно куски Степкины найти? — неожиданно спросил Ромка.
Платон даже присел от такой непосредственности. Аккуратно застеленная кровать скрипнула и провалилась под телом мистагога чуть ли не до самого пола. Вспомнив конфуз Новодарской и оценив собственную беспомощность, Онилин громко захохотал.
— Смешно, да? — по-своему воспринял его смех Деримович.
— Так он тебе не только caput ликвидировать предлагал, — наконец-то осознал Платон всю картину. — И когда это вы там перетереть успели, за минуту?
— За минуту? — в свою очередь удивился Ромка. — Да я там с полчаса пробыл, не меньше.
— У тебя что, и жабры имеются, Ихтиандр[169]? — Платон на секунду задумался. — Или Ихтус?
— Ихтиандр, дядь Борь, — поправил учителя ученик и, облизав влажные губы, стал что-то высчитывать в уме.
— Что, не втыкаешься, недососок? — подшутил над подопечным мистагог. — Морщи мозг, морщи. Может, и прорежется что между складок.
— Опять вы с мозгом своим, Платон Азарыч. Толку мне от мыслей ваших, когда и так все течет куда надо. Только подставляй.
— Течет куда надо, — усмехнулся Онилин, — да ты мудрец, Деримович, прямо Лао Цзы какой. Ну да ладно, не буду тебя сказками на ночь пичкать. Тем более не тысяча их, а одна… Значит, Стенька тело свое сыскать просил. А взамен? — Платону удалось наконец-то выбраться из кровати-ловушки, и теперь он стоял со своим подопечным vis-à-vis, а точнее, сос-а-сос, как было принято среди братьев, хотя номинально Ромка таковым еще не считался.
Типичному представителю лохоса на это сближение лучше не смотреть — поймет неправильно, в меру непроходимости своей, и той же мерой осудит, как в незапамятные времена и чуть ли не по тем же причинам афинский охлос осудил другого учителя, Сократа Дотошного, чем нанес незаживающую рану его возлюбленному ученику, Платону Внимающему, которую он и залечивал всю свою долгую жизнь бальзамом сладкой филофени.
— Просил, — признался Ромка, все еще раздумывая над тем, стоит или нет открывать всю тайну учителю.
— И… — настаивал наставник.
— И обещал, что если найду тело его, будет служить он мне верой и правдой, духом несгибаемым своим и телом бессмертным.
— Несмертным, — поправил Платон.
— Он «бессмертным» сказал, — решился возразить овулякр.
— Сказать этот гибрид матерого лоха с териархом, рожденный благородным аквархом, а жизнь закончивший презренным клептархом… — Онилин перевел дух от длинной инвективы и продолжил, — сказать он может все, что угодно, но, хлебнув молочка, бессмертным не станешь. На то воля Дающей нужна. А без воли Дающей в «несмертных» ходи, пожалуйста, а на бессмертного — алкай не алкай — без любви Аморы нет и бессмертия Амора.
— Опять на феню свою перешли, Платон Азарыч, — просопел через влажное сосало Ромка. — Кто такая Амора ваша? Одна из этих, как ее там, Драгоценностей…
— Лона, — снова пришел на помощь ученику терпеливый мистагог, — и не простая она Драгоценность Лона Дающей. Первейшая среди первых, блистающая среди сияющих. Ибо без Аморы, Любви Дающей, нет и Амора…
— А что есть? — бесцеремонно встрял недососок.
— Умора есть, понял, хлюпало недоношенное? Умора Амброза[170], — хитро ввернул еще одну сущность Платон и посмотрел прямо в наивно-дерзкие глаза подопечного.
Подопечный глаз не отвел. В них не читалось ничего, ни любопытства, ни страха, ни удивления. Полное отсутствие тяги к познаниям, с одной стороны, покоробило Платона, с другой — вызвало в нем легкую зависть. Надо же так восхитительно ничего не желать знать! А просто — желать. Желать без всякой рефлексии, без всякого осознания. Просто желать и сосать. Не всякому удается исключить это «знать» из тетрады «знать, желать, дерзать и сосать». Лохосу из нее достается первая тройка-пустышка, наказание Танталово. Баловням судьбы ступенькой выше выписывается триада осознанного наслаждения: «знать, желать и сосать». Расчетливые карьеристы, не наделенные от природы и каплей Аморы-любви, идут сухим путем знания и могут рассчитывать на самую безвкусную троицу: «знать, дерзать и сосать» — ибо без зуда желания нет и радости его утоления. Что касается истинных, званых и принятых адельфов из числа тех, кто становится водителем мистов и занимает высшие ступени Пирамиды Дающей, те идут влажным четверичным путем, не пропуская ни одного аспекта Работы. Но лишь единицы из СоСущих избавлены от утомительного подъема по должностной лестнице Братства: рожденные в чистой сосальности и свободные, точно кузнечики в поле, прыгать по ступеням вверх и вниз, те, кто избран не Советом СоСущих, а самой Аморой помазан в близости ея, лишь они могут идти двоичным путем безмятежности, опираясь на самую простую парадигму счастья — «желать и сосать».
Пока Платон размышлял, его рудимент инстинктивно приближался к источающему сладостный сок органу подопечного. И вот мист и его гог сблизились настолько, что соприкоснулись носами, инстинктивно наморщили их, втягивая для анализа воздух, затем внутри этих двух выдающихся сосунков что-то синхронно щелкнуло. Звук был не громкий, но ощутимый, как хлопок дверью дорогого авто. Ромка раскрыл рот от удивления: впервые в жизни он присутствовал при встрече рудиментов с непосредственным обменом сосальностей.
Начальник начал понимающе улыбнулся и, взяв недососка за подбородок, осторожно прикрыл им бессовестно обнажившееся сосало.
— Умора — это и есть первая душа несмертного, — продолжил Платон как ни в чем не бывало. — А сам несмертный — это Амброз, что в переводе означает нетленный. Умора не дает Амброзу разложиться, но сама она без внешних раздражителей не живет. Умора — спящая душа. И так ведут себя все терафимы[171]. Тихо, пока их не спросят. Что caput Крестителя Иоанна у черных епископов, что голова Бафомета Пана у палладистов, что Рулевого Ленина балда у коммунистов.
— А что, Ленину тоже башку снесли? — ошарашенно спросил Ромка.
— Нет, ему мозги вынули.
— А вместо мозгов что у него лежит, вата? — не унимался Деримович.
— Нет, камень, — спокойно ответил Платон, — специальный. Но это тебе еще рано знать. Ты пока со Стенькой разберись… А как он, кстати, в пещере своей передвигается, что за пальцы кусается? — спросил Платон и тут же сам последовал примеру Стеньки — прикусил ту часть своего языка, в которой, по его мнению, укрывался проэтический червь.
— Он летает, дядь Борь.
— Ты прибереги брехи[172] свои до Суда. Летает? На каких крыльях? Любви, что ли?
— Нет, дядь Борь. Балда его как снаряд реактивный. Там, где, — и Ромка провел оставленным большим пальцем по шее, — как это вы говорили… а, ну да, усекли его, там у него вроде сопла. Воды наберет в рот, щеки раздует, а потом бац — и полетел. Ловкий, гад. Я даже руку вытащить не успел.