Ленгизу снится сон: серебряный зал полон гостей, на троне в венке Исольда, все восхищаются и никто не смеет подойти к ней близко, входит Тристан и прямо к трону, поднялся на ступеньки и на глазах у всех сорвал венок с Исольды, но этого мало, грубо раздел ее донага и потащил за собой из залы.
Сон предвещал беду Тристану — так растолковали мудрецы, и гибель из-за Исольды.
Королева Эмен сказала:
— Любовь, какое это горькое счастье!
Говерналь и Брагиня у Эмен: оглянули в последний раз приданое запирать сундуки, Эмен подала серебряную фляжку.
— Марку и Исольде дать, когда будут в постели. Глотка довольно — слаще меду — довеку крепко. Да берегите, не разлейте, от духа станет.
Посольство провожал рыцарь Гарнот: он будет на свадьбе от короля и королевы. И не мог скрыть, поглядев на Исольду, как был бы он счастлив, когда бы вместо Марка был Тристан. Дважды в жизни прощался с Тристаном, желая счастья, а на этот раз — чего пожелать осужденному на казнь?
САМАЙН
Утро было серое зимнее. В полдень подул ветер, и в ранний вечерний час загудело море.
Канун Самайна — день мертвых.
Все, что на земле и под землей, на море и на дне моря разворотило, обнажив нутро — сердцевину жизни — ярое, негасимое и несказанное, в закрутье звучит — кипь, клокот, крик.
Бурное настежь и моего раскованного живого — сквозь дождевую проволоку — заслону моим глазам — гремит! — покачу подмоторной перекатью бурного взвыва — гремит!
Дикая пламень — сверканье кристалла — лебединые перья.
И этот ропот сквозь своевольное мое хочу, нет власти заглушить — терпенью конец — отчаяние крючит руки сорвать сердце. Под угрозой расправиться с жертвой и самому погибнуть.
Дикая пламень — сверканье кристалла — лебединые перья. Вымыть — размолоть — рассечь — обвить — обрушить, с головы до ног — сарафан!
Матросы на слова Тристана помянуть всех мертвых, затихли. И Тристан оставил палубу.
Тристан и Исольда.
Грохот драконовых камней. Единственная мысль: минует ли? Уши слушали и из себя слышали похожее — слова сгорали, и мучило молчать. В море ее тысячелетних глаз вспыхивали драконы, его печаль изливалась смертной тоской.
Это я
я вздох
свист
буря
резкий ветер
зимняя ночь
крик
рыданье
стон
я твоя любовь, Тристан!
всегда и всюду.
Серебряная ветвь — белые цветы — звучит сквозь звяк и клокот буреморя.
— День мертвых, — говорит Тристан, повторяя только что сказанное матросам, — поминовение усопших матерей, сестер, отцов и братьев.
И вышел за вином.
Я вздох,
я свист
буря
резкий ветер
зимняя ночь
крик
рыданье
стон
я твоя любовь, Тристан!
всегда и всюду.
Исольда одна. В ее глазах не страх, терновый венок любви.
— День мертвых, любимых и любивших, моей сестры и моего брата Байле и Айлен.
Над твоими трудными бровями
над печалями неутоленных глаз
сияет месяц...
Рыцарь королевы Елиабеллы забился в угол под канат, шепча предсмертное — шум густого снега ему казалось, вьются птицы, кружатся над кораблем поживиться парным мясом.
Брагиня — сложены крестом руки, она не прячется, она — на волю Божью:
«Ради моей любви к Изотте!»
А над головой — ад: еще один такой удар и корабль разнесет в щепы.
Видят ли они, или кажется, или уже в стране блаженных и среди сидов Тристан. Что говорит Тристан, невозможно расслышать: «Исольде дурно или...?» Говерналь соображает: «вино». И опять забота: матросы забрали все запасы на помин усопших. И что еще осталось, посуда опрокинута, впотьмах не разобрать, он схватил из груды — и то счастье — серебряная фляжка, и в руки Тристану.
С вином вернулся Тристан к Исольде —
— За всех усопших!
В слабом свете свечи блеснуло серебро и осветило память: Сидония, ее серебряная фляга — яд.
— В детстве мачеха меня хотела отравить, а по ошибке отравила своего сына.
Он налил две полные чаши.
— В жизни нам вместе не быть и только в смерти неразлучны.
Исольда все поняла, взяла чашку и поднялась.
— За всех усопших!
Серебряный яд был нежнее и тоньше всякого приворота, тянуло еще и еще до последней капельки — до дна.
Мелкие сухие листья, водопад листьев — цвет белой бронзы — и на душе легко и простор.
И руки их сплелись неразрывно.
«Если это называется смерть, пусть она длится вечность!»
А кругом со дна моря и сверху с неба разверзалась поднебесная насыпь, поддонные холмы и прибрежные бугры и могильники — час сидов, когда мертвые выходят из могил и разбредаются среди живых. С вечера были погашены все огни — новый живой огонь озарил кромешную ночь, вся земля запылала в кострах.
Над твоими трудными бровями
над печалями неутоленных глаз
сияет месяц.
В твоих руках поводья нахмуренных звезд.
Обод солнца — дуга
И гулкие кони — черные вихри —
алчная ночь! — мчат по серебру дороги.
Говерналь очнулся — его ударил сквозь скрежет, вой и пену самый человеческий голос — чистейший, чище ледяных ключей и звонче, кристальный по лесному кукуя. Странно, откуда? И не случилось ли какой беды с Исольдой?
Отведя руки, одну в левую сторону, другую в правую для равновесия, шарахаясь, дотащился до двери Тристана и заглянул в щелку. И ровно б в зубы его дернул нелегкий, от щелки откачнуло, глотнул и снова — влип.
Что он там увидел, а верно нечаянное что-то, только поматывая головой, он отлип, пятясь, отошел от двери и прямо на Брагиню.
И не нарушая окликом ее молитвы, лишь осторожным подщупом потянул ее за рубашку и как козу за волосяной ошейник, потащил к двери.
— Стой и смотри!
Брагиня прильнула к щелке и отшатнулась.
— Мы пропали!
Брагиня догадалась в чем дело, конечно, Говерналь в вине обознался! — но куда там проверить: все вверх дном и перебито в осколки.
— Оба мы пропали!
Какой это был печальный рассвет.
Буря угомонилась. И не о пропаде извывало море, колебая в одно неразделимое — Тристанисольда.
СУДЬБА
Это было во вторник — неделя Самайна — когда искалеченный бурей корабль вернулся из Корнуаля с Исольдой.
— Да здравствует Тристан! — встречали Тристана, и в это третье возвращение крик был еще живее: Тристан победил Аморольта, Тристан победил свою смерть, Тристан привез из Ирландии солнце.
Марк, взглянув на Исольду, подумал:
«А и вправду, ее золотые волосы затмят золото солнца, а глаза — канул и не один век и не счесть миров чернее и самого черного напева».