Этот крик стоит в ушах:
— Сжег меня! сжег меня!
. . . . . . .
В эту ночь она видит: входят в комнату двое — —
«Веруешь ли ты в Христа?»
У одного в руке три кочерги: измученный, а глаза, как ручей:
«Веруешь ли ты в Христа?»
Другой с посохом странник: какая горькая бедность!
«Веруешь ли ты во Христа?»
А ей трудно рот разжать:
«Да!» — и голоса своего не узнает.
«Ты ни в чем не виновата! — и глаза, светя — ручьи — тишиной окружили ее, — твори Иисусову молитву беспрестанно и крестись истово и разумно крестообразно: имя Божие покроет тебя и крест укрепит».
* * *
8 июля праздник Казанской и память Устюжского чудотворца юродивого Прокопия.
Накануне приехал с Ерги брат Соломонии Андрей. Рассказывал о доме: какие же события? все также стоит их дом, Покровская церковь, отец служит, мать хозяйничает — хорошо у них на Ерге.
— Только с Матвеем вот — бык его на рога поднял и насмерть зашиб: а какой был пастух знаменитый! Теперь другой: Максим.
Соломония безучастна, сама она ничего не спросила. Но что-то в ней случилось: к удивлению всех в первый раз за все годы сама вызвалась ко всенощной — «к празднику».
И пошла с Андреем.
В церковь не войти было, пришлось стоять на паперти. И она все просила брата поближе: ей хотелось послушать о жизни Прокопия. Медленно подвигались они с народом. И на Пролог подошли к самой раке Прокопия.
От свечей было жарко, но зато все слышно.
Если бы не такой шум в ушах! — мало чего она разобрала и только чувствовала —
Прокопий из Старгарда «от немцев», богатый купец, приехал в Новгород с товарами из Любека. Встреча на Хутыни со старцем Варлаамом и происшедшая перемена в его судьбе. Все свое богатство он роздал нищим, домой в Германию не вернулся, нищим вышел странствовать по чужой русской земле. Так попал он в Устюг, тогда Гледень.
Когда он был богатый, его уважали и ставили в пример его деловитость, когда он роздал богатство, его хвалили за беспримерную щедрость. Слава и честь сопутствовали его судьбе и ему было очень совестно перед другими: кругом неудача и грех. И теперь в Устюге он просто бродяга: ему никто не поклонится и его не похвалят. Но его совестливое сердце не могло успокоиться. Жажда правды толкала его в жизнь: он чувствовал, что во имя этой правды он может и должен сказать и не только то, чего не надо делать, но и о том, что следовало бы делать, чтобы просветить свою жизнь.
И когда этот бродяга, появляясь всюду там, где был грех, посмел непрошенный встреваться в дела, обличая, — ведь и духовно и житейски он был гораздо выше, он понимал все извороты человеческой лукавой мысли! — ему дана была презрительная кличка: юрод — урод — выродок — дурак.
Презираемый ходил он среди чужих, ему некуда было постучаться, и не только к людям — собака не пустит в свою конуру.
Он не побоялся и изжил всякий страх и всякую боль: никакой человеческий суд, никакая зимняя стужа его не трогали. В этом был его подвиг: он добровольно все отдал и вольно принял на себя всю беду и грех мира. И стал творить чудеса. Силой своего духа он отвел каменную тучу и спас город. И уже его встречали не как опасного дурака — «юрода», а как «юродивого братца», который нечеловеческими средствами поможет человеку в беде: исцелит и утешит.
Он носил всегда три кочерги: и если вверх несет, значит, к благополучию, а вниз — к беде. Ночь проводил на паперти в Соборе. Поутру и вечерами его видели на высоком берегу Сухоны на Сокольей горе: он сидел на камне, благословлял зори — тучи — реку — лес и птиц.
По дороге в церковь к Михаилу Архангелу, проходя по Михайлову мосту, встретил он свою смерть. И в июльскую ночь поднялась метель. И всю ночь на мосту он лежал под серебряным снежным покровом — так нашли его наутро: мертвый.
В глазах у нее заколебалось: свечи поплыли, резко сдвинулся гроб и три кочерги, грозя, поднялись на нее — она закричала: грудной ребенок кричал в ней! — и бросилась бежать из церкви.
Едва справились и в церковный двор ее, а там на травке положили — понемногу и отошла: домой просится. Но ее повели к другому устюжскому чудотворцу, к юродивому Иоанну.
В этой церкви меньше народу и войти было свободно.
Но она в самых дверях — нет, не хочет, домой просится. И ее ввели силой.
И она так ослабела —на ногах не стоит. Посадили у раки Иоанна. Читали Пролог. И она задремала.
Прокопий помер в 1303 году, а через полтораста лет в 1458 г. пришел с Москвы «нищий человек» Иоанн и у всех расспрашивал о нем, записывал рассказы и заказал написать его образ; построил часовню на его могиле, перенес в нее камень и остался жить при часовне, приняв подвиг «юродивого Христа ради», но не кочерги, посох носил он — странник.
И чувствует Соломония: кто-то взял ее за руку — и ей тепло и спокойно. Она подняла глаза — какая-то из васильков смотрит на нее.
«Соломония, ты меня знаешь!».
«Не помню».
«Не помнишь, — и наклонилась, и еще ближе, — а помнишь всякий день ты приходила в мой дом?»
И что-то такое близкое почувствовалось и в этом цвете и в прикосновении, или это мать? откуда? — там, где каждый камушек ей встреченный и топанный: ни она так пройдет, ни он так не покатится, а лес в гуле и гуде слышишь, называет тебя — твое имя? а полем идешь, все цветы, все кочки к тебе — ты не чужой; и река — в волну ли, в затишье — идет и плещется не наперекор, а в лад с тобою, и сама земля тепла и мягка и пощадна — она молчит, а прикоснись, как забьется ее темное сердце! и звезды, вот уж, кажется, везде одни, нет, только с твоей земли — из звезд — вон она твоя!
И три серебряных звезды засветились в васильках:
«Муке твоей три часа».
И Соломония всплыла на поверхность сна.
Голос сквозь зуд:
«В ней семьдесят бесов и еще придут семьсот».
Другой наперерез:
«Чтоб двенадцать попов и читать двенадцать псалтырей».
И третий глухо — из-под:
«Три часа».
. . . . . . .
После всенощной взбудораженная она не легла, а все ходила по комнате. И сама с собой разговаривает. Андрей караулил ее и слышал — говорилось такое, очень странно. Побежал к Никите. И Никита сказал чтобы вести ее в Собор.
И так измучили человека, куда уж вести, да и час поздний, но она не заупрямилась — очень была взбудоражена.
Никита поставил ее в приделе Иоанна Предтечи и спрашивает, какое такое ей было видение и кто это ей сказал: три часа? Она молчит. Видя, что так ничего не добьешься, Никита позвал другого попа Семена и начали над ней читать псалтырь.
И она, как всегда, безучастно и вдруг подняла голову и, вырвавшись, отбиваясь, закричала:
— Дайте мне сроку на три часа!
Андрей один не мог удержать. Какой-то взялся помочь и уж вдвоем вывели ее из церкви. А она все кричала:
— — три часа!
Пустая площадь, померкшая белая ночь, медная ушатая луна.
Соломония вырвалась из рук и ударилась о землю.
Синие и багровые катились волны, закручивались в тугие водовороты — жевластые, кольчатые, отвислые, перетянутые, и гладкие и мохнатые, и с бородавками и в пламенном пыху вздрыгая сам — яр голова змея — они шли, лягали и оплевывали ее — — и туча-на-тучу плыла голубая волна, звездами мелькали серебряные ризы и хоругви и в свист и проклятия вея васильками -
«Да святится имя Твое!»
— перелётно звон кадил — —
— озеро — облака — звезды — свет -
* * *
Как привели домой, как уложили в кровать — как сквозь сон — приходил Никита, благословя ушел, и еще кто-то читал над ней.
Тяжелый храпучий сон погружал в поддонье беспробудно — живот раздувался, как у беременной перед родами.
Три часа последней ее муки наступили.
Комната осветилась: впереди юноша со свечею и за ним с тремя кочергами — Прокопий, и с посохом странник — Иоанн.