И не помню, как пришла ночь.
И не узнал я города.
Люкнув, заулькало и пошло бурбить бурьбой с конца в конец, — и увидел я жабу каменную: на лапищах на каменных вскачь неслась жаба по улице, хапала, глотала, — пожирала сметие, а за нею сами метлы мели.
Как во сне, проходил я древними уболами, не по улицам, мимо церквей канувших, мимо столпов мраморных, перешел царевым путем Плакоту, площадь мраморную.
Жаба насытилась, у водопровода булькала, напивалась жабина студеной воды — и ей, каменной, тоже попить хочется! Напилась, облизнулась и опять на место — у ворот залегла монастырских, а с нею и метлы.
И такая стала ночь, такая тихая, такая темная — неслышная.
Я вошел в церковь Апостолов.
У алтарной преграды два столпа стоят.
Поклонился я Христову столпу: у него привязан был Христос, когда мучили.
— Слава страстям Твоим! Слава долготерпению Твоему, Господи!
Поклонился и Петрову столпу — его горьким слезам, когда запел петух.
— Брат мой, Петр, с первых слов моих, с первых дум я горевал с тобой!
И увидел на восточной стороне великий царский гроб: на гробной крыше сверкали огненные литеры.
Снилось мне или въяве я видел царский гроб, огненные помню литеры — письмена греческие. Потом я долго искал, спрашивал мудрых людей. И нашел в старой книге — от Геннадия патриарха, первого по взятии Царяграда, толк:
в первый Индикта царство Исмаила, зовомаго Моамеѳа, имать побѣдити родъ Палеологовъ, седмихолміе одержитъ, внутрь воцарится, языки премногими облагаетъ, и островы опустошить, даже до Евксинскаго понта; истровыхъ сосѣдей разорить.
въ осмый Индикта Пелопонисомъ обладаетъ;
въ девятый Индикта на сѣверныя страны имать воевати;
въ десятый Индикта далматовъ побѣдитъ,
паки обратится еще на время; съ далматами
брань воздвигнетъ велію; часть нѣкая сокрушится.
и множества — и языцы купно со
западными моремъ и сушею рать
соберутъ, и Исмаила побѣдятъ,
Седмихолміе возмутъ со прономіами.
тогда брань возставятъ междоусобную,
свирѣпую, даже до пятаго часа, и гласъ
возапіетъ трижды, — станите, станите
со страхомъ, поспѣшите зѣло спѣшно,
въ десныхъ странахъ мужа обрящете добля,
чудна и сильна, сего имѣйте владыку:
другъ бо мой есть, и того вземше,
волю мою исполняйте.
1915 г.
ЛЕЙ ИКОНОПИСЕЦ{*}
От великого алтаря на левую руку, идя посолонь, против столпа Васильева, столп от красного камени мрамора, медью окованный, Григория — отца отцов, тут и мощи его и образ, и за всякой службой народу теснота толкучая: болящие трутся о столп на исцеление. А от столпа Григорьева у царских входных дверей на возвышении образ Спасов велик написан, и только одного перста у правой руки не написано, а скован серебрян и позлащен.
Я спросил вожа моего:
— Что есть перст ненаписанный, а скован серебрян и позлащен?
И поведал мне вож мой чудо страшно и великое.
Жил в Цареграде Лей иконописец, муж доброго нрава и благочестивый, и уж так горазд иконам, такую напишет — золотую, и горят краски по золотому полю, как горит на вечернем закате Мраморное море; Анфемию, строителю великой церкви, друг был.
И когда царь Иустиниан приступил к созданию великой церкви, Анфемий задал другу задачу: написать у царских входных дверей образ Спасов.
Некогда, при земной жизни Христа, Авгарь, князь едесский, томим много лет от синей проказы, послал Ананию, иконного писца своего, в Иерусалим написать образ лица Христова. И Анания встретил Христа, но сколько ни трудился, не мог списать Божественный образ: то выходил Христос очень молод, то очень стар и совсем непохож, пока сам Христос не совершил чуда — умыв пречистое Свое и Божественное лицо водою, утерся убрусом, и на убрусе вообразился лик Его.
В царских палатах в церкви Пресвятой Богородицы Маячной и хранился этот убрус Авгарев — Нерукотворенный образ Господа нашего Иисуса Христа.
И с самого того дня, как заложен был первый камень великой церкви, Лей иконописец проводил дни у Богородицы в дворцовой церкви перед Нерукотворенным образом Спаса, ночами же неустанно молился, прося благословить непостижимое Божественное Слово постигнуть — написать лик Христов.
И, много молившись, приступил к работе.
Проходили годы в труде и воздержании. И был немутен ум его и сердце чисто.
В праздничные дни в царских палатах за царской трапезой в кругу мастеров сидел Лей иконописец молчаливо, а работу свою держал в большой тайности, даже и от друга своего Анфемия.
И царь Иустиниан, любивший беседовать с мастерами, видя старание и скрытность Лееву, не докучал ему вопросами.
Уж давно вернулись с Родоса мастера цареградские — Троил, Василий и Колоквинт, наблюдавшие за изготовлением кирпичей для купола, и был возведен необыкновенный купол — великий терем великой церкви, и весь он горел в золоте, а стены, покрытые мрамором, расписаны, и повешены были паникадила на толстых серебряных цепях толщиною в руку, и из золота и драгоценных камней, разбитых и сплавленных с золотом, положена была доска на престол, и за святым престолом водружен великий крест золотой, меры боле двух человек от земли, а перед ним повешен другой крест с тремя лампадами вдоль трех ветвей. Убирали драгоценными камнями сребростолпную надпрестольную сень, — пятый год подходил к концу, а Лей иконописец все еще не давал отчета о своем труде.
Чем ближе подходила работа к концу, тем сильнее охватывало его необоримое чувство и жгучее нетерпение какое-то, — все ему хотелось все сразу и одной чертой. И это чувство было так остро, дух захватывало, — руки дрожали.
И, бывало, ничего не прибавив и не убавив, садился он на лавку и сидел с закрытыми глазами, горя весь мечтою о своем завершенном деле.
И острота этих чувств — и нетерпение, и огненная мечта — пронизывала всю его душу, и наступало затем утомление: равнодушный ко всему на свете, а главное, к первому своему — к работе своей, выходил он на улицу и шел за городовую стену в поле так, ни о чем не думая и ничего не желая.
На совете царском назначен был день освящения великой церкви.
Лей иконописец был на этом последнем соборище мастеров. И для всех, кто его видел тогда, не осталось не заметным его необыкновенно странное поведение: он не только что не говорил ни слова, он сидел, не подымая глаз.
И царь, опрашивая мастеров и смекая о сроке окончания работ, царь не решился обратиться с вопросом к Лею.
Впрочем, и спрашивать нечего было, — не мог, ведь, Лей не исполнить к сроку своей работы! И, на самом деле, образ Спасов был весь написан, и оставалось всего на правой руке написать мизинец.
И вот после совета царского поздним вечером Лей прошел из царских палат царским ходом прямо в великую церковь, твердо решившись в ночь все закончить.
Последние работы в великой церкви совершались и ночью: церковь была освещена, и свету было, как днем.
Написать мизинец — дело простое. Лей это сам хорошо знал, но тут произошло то, что уже бывало с ним за последнее время: то самое чувство нетерпения и огненной мечты охватило его. И вместо того, чтобы дописать недописанное, он вышел из палатки и позвал друга своего Анфемия посмотреть на работу.
И они стояли перед Спасовым образом.
Анфемий, не скрывая восхищения своего, громко хвалил друга. И, наглядевшись на образ, не мог утерпеть, пошел к царю. И привел царя. И уж с царем наперерыв оба выражали свое восхищение.
А Лей стоял поодаль и ничего не слыхал, и не заметил, как к царю выходил Анфемий и вернулся с царем, и как царь и Анфемий ушли из церкви, и он опять остался один.
Лей, не сводя глаз с образа Спасова, весь в одной был думе.
И эта дума его была громка, как царские похвалы и похвала его друга, строителя великой церкви, одна и нераздельно врастала она в его сердце, заполняла всю душу, — дума о том, что вот он, Лей иконописец, завершил великое дело: постигнул непостижимое Божественное Слово — написал лик Христов.