Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Еще бы, шестой час. Утро ведь! Григорий Иванович, я вам и «Яблочко» спляшу, только поскорее уйдем. Я уже сомлел и ненароком еще и себя упакую.

Втроем они ловко завязали сундук и пошли с манежа прочь.

Предутренняя конюшня била в ноздри дикой силой своих запахов. Тючин устало вздохнул. А Надя опять засмотрелась на клетки. В одной из них лев скорчился, забившись в угол. Возле гардеробной стояли сундуки приезжих. «Переезд – осень! – подумал Шовкуненко. – Она чутка, Наденька! Как мне хочется чувствовать все по-твоему, глядеть на все твоими глазами, девочка! Вот они обращены ко мне. Сегодня мягки, восторженны. Я не хочу, а понимаю, что кажусь тебе гордым, славным батей. А ведь я – Шовкуненко. Григорий Шовкуненко, который старше тебя на четверть века. И разница сказывается: тебе, Надюша, упаковка – и осень в цвете обнаженном, ярком. Осень – в настроениях людей. А мне – в шелухе опавших листьев, в скрипе деревянных ящиков, где лежит наш реквизит. Но это не главное. Вот оно, главное, родное – цирк с его манежем, конюшней, и то, что мы вместе идем, идем…»

Шовкуненко притянул к себе Надю и, покосившись на нечищеное, мокрое стойло, в котором расслабленно дремала лошадь, сказал:

– Когда предутренняя конюшня покажется вам лесом, свежим и росистым, тогда я буду уверен, что вы никуда, никогда не уйдете из цирка.

Тючин нахохлился, опять вздохнул:

– Не верь ему, Надюшка! С первым трамваем такой «росе» конец придет. Уберут, и точка. Цирк грязью не дышит.

– Молодец, Дима, проснулся. – Шовкуненко обнял обоих партнеров за плечи и неожиданно тихо, мелодично запел песенку без слов. Запел басисто, протяжно, и Надя инстинктивно прижалась к нему. Ей было необыкновенно тепло и уютно. Она зажмурилась: «Батя!» Шовкуненко тянул песенку, убаюкивая и Надю и Диму. Колыбельная на ходу. Колыбельная в предутренней, уже хлопочущей в клетках и стойлах конюшне. И это все жизнь, не вынесенная на подмостки арены. Жизнь с ее утверждением поэзии и пота, но главное – настоящей романтики.

Казалось, никогда не кончится эта тихая, задумчивая колыбельная, пропетая перед отъездом. Пройдет треть суток, и поезд на несколько дней оторвет всех артистов от привычных будней цирка. Без репетиций по утрам, без представлений по вечерам, только с убаюкивающим стуком колес, наполняющим отдохнувшее тело леностью. Но это через несколько часов. Поезд отходит в семь часов двадцать минут вечера.

Однако, когда упакованный реквизит увезли на вокзал, Надя вдруг почувствовала, как что-то связывающее ее с Ивановским цирком оборвалось и существование здесь уже походило на живые воспоминания. Боясь показаться без дела лишней, она ходила по пятам за Шовкуненко до тех пор, пока не начался рабочий день администрации цирка. Теперь можно пойти и разузнать, как быть с комсомольскими взносами и необходимо ли сниматься с учета.

В комнате секретарши директора обычно находились все комитеты, какие только были в цирке, даже Общество Красного Креста.

– Так Сафонов завтра ведь уезжает, – ответила ей секретарша. – Кажется, он сдал все дела новому комсоргу, сейчас погляжу. – Она посмотрела на список приехавших. – Значит, ищите Вадима Сережникова.

Надя глотнула воздух.

– Не может быть? – Надино лицо залилось краской. С какой робкой, почти болезненной застенчивостью она не отрываясь глядела теперь на секретаршу, будто та должна была сказать ей самое важное.

Секретарша растерялась.

– А у вас что-нибудь случилось? – работая в цирке не первый год, секретарша знала, что обычно неприятности бывают со взносами. Но райкомы учитывали специфику цирка и относились снисходительно. – Да ведь часто так бывает, знаете, разъезды, все поймут. Не волнуйтесь…

А Надино лицо теперь светилось радостью и отчаянием. Зачем он здесь, если ей через несколько часов нужно покинуть город? Встретились, а встреча – разъезд!

Нет, не так она представляла себе встречу с ним. И, заставляя себя, Надя пошла искать Вадима.

– Сережников? Он во дворе, свои булавы керосином мажет, – сказали Наде.

Она постояла и вышла. Он был к ней вполоборота. Несколько булав, похожих на винные бутылки с вытянутым горлом, лежали на фанере. Надя представила себе, как погаснет в манеже свет и все эти булавы станут громадными светляками, что по его воле закружатся в воздухе.

Надя не двигалась. Неожиданно волнение, испуг – все это ушло. Важно, что он был здесь и она глядела, как он работает. Одна и еще одна булава… Остались только две. Затем он пойдет за кулисы и заметит ее. Целых две булавы! Как трудно ждать!

– Вадим, я тебя жду! – сказала Надя.

Он на секунду застыл, держа в руках керосиновую тряпку, потом, точно стряхивая с себя что-то, пытался продолжить работу, снова наклонился, смазывая последнюю булаву. Надя встала перед ним… Он нечаянно провел тряпкой по ее башмакам… Встал и, не веря глазам, притянул Надю к себе.

Обнявшись, они стояли, забыв о том, что здесь двор, что разгружают чьи-то клетки, что рядом плошка с керосином. Чьи-то шаги… Надя только вздрогнула от них. Вадим сильнее прижал ее к себе. Скрипнули ворота, задрожала под булавами фанера.

– Э, вы там, с керосином! Осторожней, огнеопасно ведь! – крикнул сердитый голос. Второй сверху, ухмыляясь, ввернул свое словечко:

– Оставь ты их! Видишь, уже воспламенились, – и клетка с грохотом въехала в конюшню…

6

Надя не узнавала себя, не узнавала Диму и Шовкуненко. Кулисы звучали иначе, манеж заставлял цепенеть каждый мускул. Премьера! Сегодня, сейчас премьера. Она взглянула на свое отражение в зеркале. Костюм плотно облегает фигуру. Трико, телесное, невидимое зрителю, заточило ноги в трикотаж, ноги безупречны. Надя точно фигуристка, вбежавшая в гардеробную с катка.

Неровный румянец заливает ее щеки. Шовкуненко сам гримирует Надю. В его сдержанности сквозит волнение, или это ее собственное волнение заставляет ее в Шовкуненко видеть себя.

Он склонился над Надей. В руке растушевка.

– Не суетитесь. Откройте глаза. Глядите вверх, – речь его суха, лаконична, словно на репетиции.

Красная и белая, две точечки у самого разреза глаз.

Теперь на крышке от коробки грима он пальцем месит черный и белый тона. Добавляет голубой, и получается масса – цвет нахмурившегося перед дождем неба. Надя, не понимая, глядит на грим и сама, потянувшись к алому, как помада, ковырнула его спичкой.

– Что вы хотите сделать? – спросил Шовкуненко.

Надя облизнула губы.

– Намазать губы.

– Потерпите, я сам это сделаю. Алый слишком контрастен. У грима есть своя мудрость, чуть больше – он зачеркнет обаяние, чуть меньше – сделает естественное лицо полинявшим. Ваш грим должен быть очень легким, пластичным. Вы не укротительница львов, где все должно говорить о силе. Мне нужно от вас другое. Юность, только расправляющая крылья. Вот почему гримирую вам одни глаза. Они должны распахнуться, стать бездонными, не утратив цвета. Губы – слегка розовым, а тоненькой линией коричневатого тона обведем их контур. Иногда я ругаю себя, что не вовремя приходится заводить разговор. Но вы должны, Надя, знать в цирке не только работу и репетиции, а еще очень и очень многое. Ведь без таких атрибутов цирк немыслим. Вот грим. Им надо уметь пользоваться. Нельзя делать свое лицо маской. Маска сейчас в цирке необходима лишь тем артистам, кто связан с ней традицией: клоуны, Дуровы, Лазаренко. А мы – акробаты. Это жанр. В нем уместен грим, выявляющий самое существо артиста: у меня – силу. Я нижний, держу весь номер и в прямом и в переносном смысле на плечах, а у вас и у Димы – обаяние молодости.

Надя посмотрела на грим теперь иначе. Что она ей рассказывает – коробка с разноцветными квадратами краски? Пока ничего! Так же в детстве ничего не рассказывали кубики азбуки, до тех пор, пока не научилась девчонка их по-своему складывать.

– Я готова? – робко спросила она у Шовкуненко.

Он закусил губу.

– Держитесь в манеже так, как обычно. Чтобы не было «сорвиголовы» или, что еще хуже, «растерявшейся курицы». Спокойней.

7
{"b":"818494","o":1}