Литмир - Электронная Библиотека

Граф. Но видел ли ты вазу в ту минуту, как вынули ее из горна, и заметил ли слово «тиран»?

Надзиратель. Я видел ее спустя несколько часов после, читал надпись; но слово «тиран», закрытое синею краскою, не было еще тогда приметно; я сам отвозил ее в Сан-Суси. Дни через два государь призывал меня к себе, показывал мне надпись, но я не мог и теперь не могу сказать, каким образом явилось в ней слово «тиран»: оно не могло быть приписано после обожжения вазы, a разве только прикрыто синею краскою. Я думаю, что оно написано графом Ланицким, и вот причины, заставляющие меня так думать: ему поручила София Мансфильд сделать вместо ее надпись; слово «тиран» написано таким же точно почерком, как и другие; граф Ланицкий при мне, в другом случае, называл государя тираном.

Надзиратель перестал говорить; Альберт просил и его также не выходить из залы. Оставалось допросить еще двух свидетелей: того ремесленника, которому граф Ланицкий отдал вазу, сделавши на ней надпись, и того, который должен был поставить ее в горн. Один объявил, что он, по требованию обвиненного, тотчас отнес вазу в ближайшую залу, в которой находятся горны, и что в это время ни один человек к ней не прикасался; другой утверждал, что он поставил вазу в горн вместе со многими другими и что он не отлучался от огня ни на минуту. Сим кончились допросы графа Варендорфа, который сказал, что не считает за нужное подтверждать словами доказательства явные, что он желает искренно видеть графа Ланицкого оправданным, что сам Великий Фридрих почтет торжеством приятным, если преступнику, им обвиненному и прежде ему любезному, возвращена будет невинность, a с нею и дружба его монарха.

Альберт, скромный, но в то же время мужественный и твердый, выступил на средину залы. Граф Ланицкий, который сидел спокойно во все продолжение Варендорфова допроса, побледнел, когда увидел Альберта, идущего опровергать его обвинителей. Графиня, бледная как смерть, неподвижно смотрела на Альберта: вся душа ее заключена была во взорах. Страшная тишина царствовала в собрании; казалось, что нежное чувство матери овладело сердцами зрителей; все втайне желали успеха Альберту, неустрашимому, великодушному Альберту, который один имел наружность спокойную и был заранее уверен в своей победе.

— Не хочу, милостивые государи, — сказал Альберт, — растрогать чувствительности вашей изображением сильного моего чувства, которое должен, напротив, усмирить: ибо, для убеждения вас в невинности моего друга, имею нужду в спокойствии духа, в холодной прозорливости рассудка. Убедить вас — единственная моя цель! Не хочу прибегать к украшениям красноречия, изобильно рассыпаемым перед судилищем законов и часто ослепительным для беспристрастия судей — средства сии не нужны для оправдания невинности, унизительны для ее защитника, оскорбительны для судии правосудного. Так думая, милостивые государи, не позволю себе сказать ни слова в похвалу великодушного и правосудного нашего монарха. Похвала в устах предателя или в устах того, кто защищает подозреваемого в предательстве, не может быть достойною ни государя великого, ни славного и благородного народа. Если уверитесь, милостивые государи, что имя предателя неприлично обвиненному моему другу, то от него зависит не словами, но делом доказать благодарность свою монарху, который позволил ему избрать судей своих между своими равными. Я твердо надеюсь, что судии его могут быть убеждены единою только истинною, не украшенною, но очевидною. Скажу им, что обвинители графа Ланицкого не представили ни одного положительного доказательства; ни один из свидетелей не говорил и не может сказать, чтобы он видел, как обвиненный писал слово «тиран». Первый из них, жид Саломон, объявил нам только то, в чем мы, и без его свидетельства, сами собою могли бы увериться: что в надписи заключается слово «тиран». Он первый стер синюю краску своим платком: это такое обстоятельство, на которое не нужно обращать внимания; оно правдоподобно и, следственно, может быть принято за истинное. Но граф Варендорф и Саломон, при всей своей проницательности, не доказали нам, чтобы существовала тесная, необходимая связь между платком, краскою и мнимым преступлением графа Ланицкого. Жида Саломона сменил надзиратель фабрики. Сначала я опасался, чтобы слова его, более достойные уважения, не произвели наконец сей нужной, недостающей обстоятельствам нашего дела связи, без которой не может быть очевидно преступление обвиненного. Но этот почтенный человек объявил нам только то, что он слышал, как одна женщина, имеющая дурной почерк, просила графа Ланицкого сделать вместо ее надпись на вазе, что он видел, как обвиненный писал — но что именно писал, о том ни слова, хотя вероятно, что слово «тиран» им написано, и вероятно потому, что никто, кроме его (так думает по крайней мере свидетель), не прикасался к вазе, что надпись написана вся одним почерком и что, наконец, обвиненный, при другом случае осмелился наименовать государя своего тираном. Повторяю собственные выражения свидетеля для того, чтобы доказать вам, милостивые государи, что ни одно из них не может быть принято за обвинение положительное. Желая уверить вас, что слово «тиран» не могло быть ни кем иным написано, как молодым графом Ланицким, представляю вам еще двух свидетелей: ремесленника, отнесшего вазу в горн, и ее обжигателя. Первый утвердительно сказал, что при переносе вазы из мастерской в ту залу, в которой находятся горны, не трогал ее никто; другой утверждал клятвенно, что ни один человек не приближался к вазе с той самой минуты, в которую она вынута была из горна; но сей последний сказывал ли, что не было никакого промежутка между тою минутою, в которую получена им ваза, и тою, в которую она поставлена в горн для обожжения; велик ли был этот промежуток, и где между тем находилась ваза? Спрашиваю: осмелится ли свидетель утверждать, что в это время никто не прикасался или не мог к ней прикоснуться? Короче, милостивые государи, вы видите ясно, что преступление друга моего не подтверждается никаким положительным доказательством.

Вам известно, милостивые государи, что в случае недостатка доказательств явных и положительных надлежит прибегать к возможностям. Все те, которые представлены вам почтенным адвокатом Его Величества в подтверждение вины моего друга, признаны от вас за убедительные; прошу сравнить их с теми, которые представляю я в доказательство, что граф Ланицкий не может быть виновен. Я хочу говорить о его воспитании, характере, уме и сердце: не должно ли предположить, что он или закоренелый злодей, или бессмысленный глупец, чтобы признать его способным к такому низкому и вместе безрассудному поступку? Он имеет чрезвычайно живой характер; искренность его бывает слишком часто неосторожна; и в минуту сильного движения он может позволить себе то, в чем, вероятно, сам будет раскаиваться через минуту: в доказательство представляю вам прежний проступок его — проступок, забытый столь милостиво монархом, им оскорбленным. Можно ли вообразить, чтобы один и тот же человек был в одно время и столь прямодушен и столь коварен? И кто из вас, милостивые государи, поверит, чтобы снисходительность великодушного Фридриха не произвела никакого впечатления на душе моего друга? Такая нечувствительность несовместна с доброю и пылкою душою… a друг мой истинно добр и чувствителен! Обратите глаза на бледную, трепещущую мать его, на горестных его друзей — беспокойные лица и слезы их доказывают ли, что обвиненный имеет испорченную душу? Но, милостивые государи, на минуту похитим у Ланицкого его сердце… кто из нас отважится утверждать, что он или имеет ограниченный ум, или сумасшедший? Вы слышали уже, что Фридрих Великий заметил в нем дарования необыкновенные и ум проницательный! Не успел он вступить на поприще честей, как сделался уже близок к своему Государю: одним только отличным поведением сохранил бы он любовь монарха, повелителя своего и друга — чему же, напротив, приносит он на жертву и надежды свои, и будущую славу, и счастие своей матери? Непостижимому, безрассудному удовольствию написать одно слово! Милостивые государи, или надобно подумать, что граф Ланицкий был увлечен сумасбродным, непобедимым желанием написать слово «тиран», или никак не может быть понятно, для чего и с каким намерением изобразил он его на вазе! Для того ли, чтобы открыть французам, что Фридрих тиран? Но человек самого ограниченного ума нашел бы множество способов действительнейших, вернейших и, без сомнения, не выбрал бы именно того, которой в минуту мог обнаружить перед глазами самого монарха его ненавистное предательство! Итак, утверждаю, что нет никакой вероятности, чтоб граф Ланицкий, в его положении, с его умом и сердцем, сделал такой поступок, который всяким беспристрастным судьею должен быть признан за невозможный морально. И я не имел никакого иного убеждения в невинности друга моего, когда решился его защищать, отдавши в залог собственную мою свободу. Но Бог, хранитель невинности, наконец просветил совершенно мой рассудок! Я уверен, я утверждаю, что друг мой обвинен несправедливо. Позвольте представить доказательства мои на ваше рассуждение.

5
{"b":"817502","o":1}