Альберт кликнул свидетелей. Первый из них, ремесленник, которому Ланицкий поручил отнести вазу в ту залу, где находились горны, объявил, что он не отдавал ее обжигателю из рук в руки, a, напротив, поставил вместе с другими фарфоровыми вещами на доску, лежавшую на столе у самого горна.
Альберт. Уверен ли ты, что ваза поставлена была точно на доску, a не на стол?
Свидетель. Уверен. Это обстоятельство памятнее для меня от того, что я едва было не уронил вазы на пол. Оплошность моя сделала меня осторожнее: я взял вазу в обе руки и бережно поставил ее на доску — на доску, a не на стол!
Альберт. Довольно. Более ничего не желаю от тебя слышать.
Кликнули другого свидетеля. То был смотритель над горнами. Альберт спросил у него: «Видел ли ты этого человека, который утверждает, что ваза была поставлена им на доску, лежавшую на столе, близ самого твоего горна? И уверен ли ты, что он точно поставил ее не на стол, a на доску?»
Свидетель. Видел и уверен.
Альберт. Можешь ли сказать, почему ты так в этом уверен?
Свидетель. Я помню, что этот человек, ставя на доску свою вазу, воскликнул: «Ах! Фриц, я едва не разбил этой проклятой вазы вдребезги! Вот она, в целости; прими ее от меня руками». Я оглянулся и увидел вазу, стоящую на доске.
Альберт. Не можешь ли вспомнишь каких-нибудь других обстоятельств?
Свидетель. Помню только то, что он сказал мне: «Поставь эту вазу в горн!», на что я ему отвечал: «Еще не время! Печь не совсем разгорелась! Я поставлю ее вместе с другими».
Альберт. Итак, она не тотчас по принесении была поставлена в горн?
Свидетель. Нет. Я сказал уже вам, что печь не довольно была разжжена.
Альберт. Сколько же времени стояла она на столе?
Свидетель. Не знаю, не могу определить этого точно — десять, двадцать или тридцать минут, но не более!
Альберт. Очень хорошо. Но в эти двадцать или тридцать минут ты, без сомнения, не спускал с нее глаз?
Свидетель. Напротив, милостивый государь, я не имел никакой нужды на нее смотреть: она стояла у места.
Альберт. Но помнишь ли, где она стояла в ту минуту, как ты пришел за нею для помещения ее в горн?
Свидетель. Помню! Она стояла не на доске уже, a на столе.
Король сделал выразительное движение рукою. Все общество обратило на него глаза. Альберт продолжал: «Не обманываешься ли? Подумай!»
Свидетель. Не обманываюсь, милостивый государь! Ваза была на столе, a не на доске — это верно.
Альберт. Теперь скажи мне: входил ли кто-нибудь в твою горницу в то время, как ваза стояла еще на доске?
Свидетель. Не думаю. Тогда был час обеда. Работники разошлись; я один остался подле печи для надзирания за огнем.
Альберт. Но кто же поставил вазу на стол?
Свидетель. Не знаю, только не я!
Альберт. Следовательно, кто-нибудь другой? Подумай хорошенько.
Свидетель. Многие могли входить в горницу и выходить из нее, но я не заметил ни одного человека, будучи занят своим огнем… Но… погодите… кажется… так точно! Жид Саломон приходил спрашивать у меня, куда девалась София Мансфильд? Он брал в руки вазу, и он-то, вероятно, переставил ее с доски на стол. Он что-то говорил о надписи, о стихах… не могу именно вспомнить, о чем! Я худо его слушал, будучи занят, как я уже сказывал, своим горном.
Альберт. Довольно. Поди.
Третий свидетель был жених Софии Мансфильд, задержанный по приказанию Фридриха в Берлине и разлученный с своею невестою при самом алтаре Божием. Он объявил, что виделся с Софиею в самый тот день, в который, отделавши свою вазу, она отдала ее обжигать на фабрику. София сожалела, что он, пришедши поздно, не мог видеть ее работы. «Но я, — продолжал свидетель, — будучи в великом нетерпении и надеясь увидеть вазу прежде, нежели она поставлена будет в печь, побежал на фабрику; y самого входа встретился со мною жид Саломон, который, сказав мне, что ваза уже в печи, взял меня под руку, почти насильно повел с собою и начал говорить о тех деньгах, которые София поручила ему переслать в Саксонию».
Альберт. Какие это деньги? Разве София занимала их у жида Саломона!
Свидетель. Напротив. Саломон должен был Софии за некоторые картинки, писанные ею на стекле по его заказу. Вследствие их договора жид Саломон обязан был пересылать эти деньги в Саксонию к родственникам Софии, которых она содержала своею работою.
Альберт. Точно ли эти деньги доставлены были родственникам Софии?
Свидетель. Нет. Я третьего дня получил от невесты моей письмо, в котором она уведомляет меня, что Саломон ее обманул, и требует, чтобы я принудил его заплатить ей деньги.
Альберт. Следовательно, жид Саломон имеет не весьма строгие правила честности. Но прежде не говорил ли он чего-нибудь с тобою о возвращении Софии в Саксонию?
Свидетель. Говорил, и не однажды. Из всех его разговоров могу заключить только то, что он весьма желал оставить ее в Берлине, дабы воспользоваться ее дарованием. За неделю перед тем, как Его Величество наименовал Софиину вазу Прусскою, я встретился с ним на улице и сообщил ему надежду свою скоро возвратиться с моею невестою в Саксонию. Он нахмурился и отвечал: «Это еще не верно».
Альберт. Не говорил ли он когда-нибудь с тобою о графе Ланицком?
Свидетель. Однажды; в тот самый день, в который граф посещал вместе с вами фарфоровую мануфактуру. Я спросил у Саломона: «Кто этот прекрасный молодой человек в гусарском мундире, который так жив в разговоре и имеет такие блестящие глаза?» Он нахмурился. «Это граф Ланицкий, — отвечал он мне, — ветреная, насмешливая повеса! Он не дает мне покою своими колкостями, и я, признаться, ненавижу его от всего сердца».
Альберт. Я доволен. Ты можешь нас оставить…
Свидетель, представленный к допросу после жениха Софии Мансфильд, был прусский купец, торговавший в Берлине красками. Он объявил, что жид Саломон покупал у него синюю краску, которой несколько цветов пробовал на клочке бумаги, вынутой им из кармана и забытой в лавке, что наконец он взял небольшое количество темного цвета краски. Свидетель представил ее образец. Альберт продолжал: «Цела ли у тебя бумажка?»
Свидетель. Вот она. Саломон оставил ее на моем столе. Я побоялся ее бросить, нашедши на ней арифметическую выкладку и думая, что она может понадобиться Саломону. Но Саломон не возвращался. Я позабыл уже и об нем и о бумажке его, когда вы, милостивый государь, дней восемь тому назад, пожаловали ко мне в лавку, спрашивали, какую краску брал у меня жид Саломон, и увидя лоскуток бумажки, им забытый, приказали сберечь ее, запретив мне говорить о вашем посещении до самого того дня, в которой назначено было судить Графа Ланицкого. Ваше приказание исполнено, и вот бумажка.
Альберт представил ее присяжным. Нашли, что синяя краска, которую покупал и пробовал на этом отрывке жид Саломон, имела одинакий цвет с тою, которою покрыта была ваза. Альберт приказал Саломону показать платок: увидели, что краска, прилипнувшая к платку, была такая же точно, какою была натерта бумажка и выкрашена ваза. Уверясь наконец, что судьи все единодушно признают сходство красок, Альберт просил, чтоб развернули бумажку и прочли написанные на ней слова. Увидели слово «тиран», около десяти раз повторенное, и не одним почерком — казалось, что кто-то старался подписаться под чужую руку. Одно или два из этих слов были совершенно сходны с словом «тиран», изображенным на подножии вазы.
Альберт, представив все сии доказательства присяжным, сказал наконец, что он не будет утомлять внимания их новыми убеждениями, что дело объясняется само собою, что невинность друга его не может подвержена быть сомнению и что, наконец, предоставляется беспристрастию судей решить, кто преступник: пылкий ли граф Ланицкий или благоразумный и осторожный жид Саломон? Альберт возвратился на свое место.