Литмир - Электронная Библиотека

— Говори, говори, Алекси! — подбадривал меня дядя Крыстё. — Так уж у нас заведено, без самокритики никуда.

Я облизал пересохшие губы.

— Обещаю…

— Ну, ну, что обещаешь? Говори!

— Обещаю не замахиваться… Не драться! Я и раньше понимал, но теперь уж…

Теперь уж все: и тетка Рада, и секретарь, и учителя захлопали изо всех сил.

Один только дядя Крыстё ни разу не хлопнул. Не потому, что был против, а просто руки были заняты: он то и дело смахивал набегавшие на глаза слезы.

Короче говоря — приняли меня в партию.

Но именно с этого самого важного в жизни человека дня и начались мои муки и горести!

Может, в других селах то, что происходит на партийных собраниях, и вправду хранят в секрете, но у нас в Бунине это правило как-то не всегда соблюдается. Уже на следующее утро слух о зароке, который я торжественно дал, облетел все село, все дома, сады, улицы, фермы и виноградники — словно ветром эту молву разнесло!

Кто поверил, кто нет. И пошли комментарии.

— Верно тебе говорю, зарок дал! Поклялся! «Товарищи, говорит, коммунисты, если хоть раз еще замахнусь на кого рукой — пусть обе руки у меня отсохнут!» Так прямо и сказал! Только что не перекрестился, но ведь это у партийных запрещено.

— Это кто же?

— «Кто»? Алекси!.. Ни палкой, говорит, ни кулаком, ни топором не замахнусь больше.

— Это Алекси-то не замахнется?! Как же!

— Так ведь клятву дал!

— Клятву? Ха-ха-ха!

Нашлись и такие, которые решили испытать, насколько я верен своему слову. Да не кто-нибудь, а наши же кооперативные. Пастухи. И сделали они это не со зла и не по несознательности, а так, шутки ради… Есть у пастухов такая страсть — подшутить над кем-нибудь, позабавиться. Да и как этого не понять? Ведь подумать только: бродишь один-одинешенек день, два, а то и целый месяц по этим каменистым, безводным пустырям, от которых пышет жаром, точно из паровозной топки; смотришь на чистое, без единого облачка, небо — такое раскаленное, что того и гляди посыплются с него огненные капли; стоишь, опираясь на посох то одной рукой, то другой, то подбородком, — осточертеют тебе и овцы, и природа, и всякая сознательность. Ну как тут не учудить какую-нибудь штуку: либо чужой собаке банку к хвосту привязать, либо дохлую змею на дорогу подбросить девчатам под ноги, или, наконец, наорать ни за что ни про что на вожака стада, чтобы хоть голос свой услышать, — и то как-то на душе полегчает…

Охочие до шуток пастухи смекнули, что для первой проверки моего партийного слова лучше придурковатого Дешко-чабана никого не найти, потому что тот своей песней сам меня и приманит в запретную зону.

У Дешко — хилого, безответного малого лет сорока, с безразличным взглядом и слюнявой отвисшей губой, — и вправду была одна излюбленная песня. Эту песню знал в селе каждый, хотя пел ее Дешко, только оставаясь в одиночестве. Когда несчастная его мать померла от горя, что родила такого придурка, маленький Дешко завыл уныло и томительно. Долго тянул он одну ноту на низах — «аа-а-а-а!» Потом другую, повыше, но так же уныло и протяжно — «ха-а-а-а». Вон оно ведь как: и полоумный-то Дешко, и придурок, а вот поди тридцать лет прошло, как умерла его мать, а он до сих пор не может забыть единственную свою защитницу. Забредет со своими козами в заросли терновника на каменистых склонах Червеницы, оглядится вокруг — нет ли кого, и затянет горестную свою песню:

— Аааа-хааа!.. Аааа-хааа!..

Однажды утром отправился я на виноградники вместе с комиссией по определению ущерба, нанесенного прошедшим здесь градом. Увидели меня пастухи, сошлись в кружок и стали промеж себя шушукаться. Потом пошли к Дешко и принялись его подговаривать загнать коз в дубовый заповедник: до чего ж, говорят, листва там густая, такой удой дадут твои козы, что сразу прорву денег сверх нормы огребешь! А толстая Мара из села Камено Поле только, мол, того и ждет: сама за тебя замуж попросится.

Слабоумный Дешко замигал своими водянистыми глазами: неужто и впрямь достанется ему эта толстуха вдова? Мысль о ней пастухи потехи ради давно вбивали в его пустую голову.

— Да?.. А ну как этот чертов буйвол… застукает? Ведь он прибьет?..

— Да не бойся ты, Дешко! Алекси зарок дал руки ни на кого не поднимать. А Мара, знаешь, что вчера сказала? Как только Дешко перевыполнит норму и накопит деньжат, так, говорит, и закатим свадьбу. Каменопольского председателя в кумовья позвала.

— Позвала?

— Ну да? С каких пор, говорит, парень по мне вздыхает. Выйду за него, переселюсь к нему в овечий загон, стряпать ему буду, белье стирать, холить-нежить…

— Так и сказала?

— Так и сказала!

И Дешко пустил коз в заповедник. А шутники пригнали свои стада к роще и растянули их вдоль опушки, чтобы не упустить случая потешиться вволю.

— Аааа-хаааа!.. Аааа-хаааа!..

Слушаю я и ушам своим не верю. Во весь голос распевает Дешко посреди самой лучшей моей дубовой рощи, не раз спасавшей меня от жандармов и до того милой моему сердцу, что я одних только певчих птиц в нее допускал!.. Позабыл я и виноградник, и град, и комиссию — со всех ног кинулся к роще, не разбирая дороги.

Прежде всего увидал я, конечно, пастухов, — ходят себе, насвистывают, будто они тут и ни при чем.

— Это Дешко, что ль, там? — спрашиваю я, задыхаясь от бега и злости.

— А ты что ж, не слышишь? — ухмыляется в ответ один из них, по имени Койчо, кривоногий такой карлик, его бы в цирке показывать.

— Чего ж вы его не остановили-то? — спрашиваю; но ни один в глаза мне не смотрит. — Или у вас ума еще меньше, чем у него?

А кривоногий довольно улыбается и говорит:

— У нас своей работы хватает. Мы ведь не лесники, без дела не ходим. Поди попаси сотню шалых ягнят, узнаешь, каково это.

Я и тогда уже почуял, что дело тут не чисто, но только потом узнал, как все это было подстроено.

Ринулся я в заповедник. Бегу, ветки меня по лицу хлещут, словно не Дешко, а я натравил на них коз. Выскочил я из чащи перед самым его носом да как заору во всю глотку:

— Дешко!

Так он своей песней и подавился. Из слюнявого рта потекла одна струя, из штанин — две. Широкие, как лодки, царвули наполнились до краев…

Раньше за такое дело задал бы я ему хорошую выволочку — и весь разговор. А теперь? Что с него возьмешь? Убогий ведь — ни для агитации, ни для пропаганды не годится. Ясно, что не сам он эту пакость придумал — у него и ума на это не хватит.

— Признавайся, Дешко, кто тебя научил?

Дешко дрожит, переминаясь с ноги на ногу, и кивает в сторону пастухов:

— Энти вон, дурные… Карлик с Кукушкой…

— Все ясно!.. Гони прочь своих коз!

— Сейчас я! Сейчас! Это мы мигом! — засуетился придурок.

Но легко ли отогнать от цветущей дубовой листвы две сотни вошедших во вкус коз? До самого полудня оттаскивали мы их за рога, покуда не выставили вон из чащи.

Отвратное животное — коза. Шкодливое. Обгложет молодые побеги — глядишь, деревцу и конец. Правда, коза дает молоко, но ведь такие потравы в лесу делает, что, будь на то моя воля, я б вовсе этих коз запретил. Уж я б их так доконал, чтоб только в зоопарке их детям показывали.

И все-таки есть на свете люди, что, пожалуй, похуже коз будут. Взять хоть, к примеру, Божью Коровку. Настоящее его имя Пело Гергов, но Божьей Коровкой прозвали его за то, что с виду он тихий и кроткий, точь-в-точь как эта букашка. Ходит скромненько, каждому дорогу уступит, а уж говорит так сладко, словно язык у него медом смазан. Изо всех бунинских мужиков он единственный ходит в церковь свечки ставить — наравне со старухами богомолками. При фашистах Божья Коровка был сборщиком яиц для гитлеровской армии, но главным его занятием была спекуляция. Раздобыл себе где-то сезонный билет и всю войну катал по железной дороге в Софию со своим битком набитым чемоданом и двумя засаленными корзинами. А когда народное правительство неожиданно объявило обмен денежных знаков, он приволок в сельсовет этот же самый чемодан, доверху набитый крупными купюрами, не говоря уж о тронутой плесенью мелочи. Все село так и ахнуло: два миллиона двести семьдесят тысяч! Говорили, что и золотишко у него водилось…

68
{"b":"816288","o":1}