Литмир - Электронная Библиотека

Тут Нино опять дернул себя за усы, и колокол в его груди прогудел:

Коль все жители нашей деревни

По одно́му ростку посадя́т,

То округа вся в скором времени

Зацветет, как цветущий сад.

Первым захлопал дядя Крыстё. Его примеру последовал еще десяток наиболее пламенных приверженцев родного края, любителей лесов и ценителей поэзии.

Послышались возгласы:

— Чего там… Давайте голосовать!.. Принять!.. Все ясно!..

На круглых щеках партийного секретаря заиграла довольная улыбка, и он поднялся из-за стола президиума:

— Не возражаю…

Вероятно, так, под аплодисменты, прошло бы и голосование, если бы тетка Рада — партизанка, мать нашего секретаря, не вскочила сердито со своего места — маленькая такая, шустрая бабенка в опрятном простеньком черном платье.

— Минуточку, товарищи! Давайте разберемся! — воскликнула она своим звонким голосом, и глаза ее сверкнули из-под низко повязанного платка. — Не дело это, товарищи, нельзя так: нахвалили человека и сразу принимать. Нет, так коммунистом не становятся!

Ох, и звонкий же у нее голос, у тетки Рады. В молодости слыла она первой певуньей во всем Бунине. Жила она в верхнем квартале, который прозвали у нас Кремлем — и за то, что дома там на горе стоят, среди зубчатых скал, и за то, что «кремлевские» вот уже три поколения подряд все сплошь коммунисты. При фашистах Рада Тодорова, каким бы делом ни была занята, какое бы горе в душе ни прятала, — неумолчно пела. Пела и песни Ботева, и другие песни, но непременно бунтарские или веселые. Говорила она мне, что поет для того, чтобы укрепить дух в наших людях и досадить нескольким гадам, которые есть в селе. Умолкли песни тетки Рады только тогда, когда старший сын ее пал в партизанском бою с песней Ботева на устах, и так же, как Ботев, сраженный пулею в лоб.

Слова тетки Рады так зазвенели у меня в ушах, что голова пошла кругом. Я увидел, как все, кто только что аплодировали, либо опустили вниз руки, либо нашли для них какое-нибудь занятие: застегивали и расстегивали воротники, теребили, пуговицы, а то и просто попрятали руки в карманы.

— Выходит, если он лесничий, — не глядя в мою сторону, принялась за меня тетка Рада, — если мы все к нему ходим, один за хворостом, другой за сеном, третий за палками с утиными клювами, значит мы и должны его возносить выше тех белых орлов, что летают над Червеницей? Да еще стихи про него сочинять? Проснитесь, товарищи коммунисты, и пораскиньте мозгами, так ли принимают в члены партии? Правильно я говорю, товарищ Тодоров?

Наш секретарь был прославленный герой — и партизанил и на фронте отличился: три антифашистских ордена и две медали за храбрость имел. Но тут смутился, смешался почище моего. Мальчишеские его щеки вспыхнули таким алым огнем, словно мать ему не вопрос задала, а затрещину закатила.

— Правильно, — только и выдавил он в ответ, да и то когда тетка Рада уже обернулась к нему спиной.

— Это все верно, — продолжала она, сдвинув со лба платок, чтобы открыто встретить любой взгляд, — верно, что Алекси печется о каждой травинке, о каждом деревце в государственном лесу. Верно и что герой он у нас. Он мне самой не раз жизнь спасал, когда мы носили в лес партизанам мешки с продовольствием. Но, несмотря на это, у меня есть возражение… Слышишь, Алекси?

Я как вскочу со скамейки, — а роста я немалого, — чуть потолок в клубе не прошиб.

Тут все на меня уставились, будто в первый раз видят. Чувствую, как ручка и записная книжка начинают подпрыгивать в левом кармане — до того сердце колотится. Но что с ним поделаешь, с сердцем-то?

— Ты, Алекси, — повернулась, наконец, ко мне тетка Рада, — должен понимать, что членом Коммунистической партии не становятся так, с бухты-барахты, да еще под гром аплодисментов. Есть у тебя очень плохая и вредная привычка. Ты позволяешь себе поднимать руку на бедняков, которые совершают порубки в лесу. Сколько народу приходило ко мне жаловаться! Лупил ты их по чем ни попадя и кулаками, и палками, и обухами их собственных топоров. Было такое дело или нет?

— Было! — крикнули вместо меня из последних рядов. Видимо, кто-то из пострадавших.

За этим возгласом последовали и другие.

— Бьет! Бьет, это верно! И не только людей — скотину бьет!

Все усиливавшаяся атака явно обеспокоила дядю Крыстё. Он неоднократно получал предупреждения по партийной линии за то, что не в силах был сдерживать свое доброе, переполненное родственными чувствами сердце, и вот на тебе — и в этот вечер не устоял: весь белый, обсыпанный мучной пылью после вечернего замеса, заерзал на стуле и попытался, так сказать, подложить подушечки под сыпавшиеся на меня удары.

— Погодите, товарищи! Да вы что, не знаете, что лес, как говорится, без дубины не убережешь? Ведь он, Алекси-то, если и бьет, то ради народного добра старается!

Дернуло же его меня защищать! После его слов страсти разгорелись еще пуще. Так хорошо поначалу шло собрание, и вдруг все повернулось против меня. Многие из тех, кто только что произносили обо мне хвалебные речи, и в первую голову учителя и учительницы негодующе выкрикивали:

— Нельзя бить, даже ради народного добра! Это фашистский пережиток! Бить людей — это позор! Нечего сказать — хороший пример для детей! Не палка нужна, а сознательность! Воспитательная работа! Такие и жен своих колотят!.. Верно!.. А законы на что?.. Да кто их соблюдает, эти законы!

Секретарь, наконец, спохватился и принялся стучать карандашом по столу:

— Тише, товарищи!.. Кто хочет высказаться, пусть возьмет слово! Продолжайте, товарищ Тодорова.

— Нечего мне продолжать, — махнула рукой тетка Рада. — Я буду голосовать за Алекси, только если он тут, перед всем собранием, даст слово, что больше и замахнуться ни на кого не посмеет. Мало нас били фашисты, так сейчас еще мы друг друга колотить будем?

И тетка Рада села на свое место.

Собрание затихло.

Секретарь переглянулся кое с кем из членов бюро, и они с одного взгляда поняли друг друга. Потом, по своей армейской привычке, одернул гимнастерку, выпрямился по-военному и изо всех сил попытался нахмуриться, чтобы согнать со своего лица совсем мальчишеское выражение, делавшее его похожим скорее на пионервожатого, чем на солидного секретаря партийной организации. Но голос у него был мужественный — голос офицера, привыкшего отдавать команды на поле боя.

— Товарищи! Поступило новое предложение, и партийное бюро его поддерживает. Надо признать, товарищи, что мы проглядели эту сторону дела, то есть вопрос о рукоприкладстве. А рукоприкладство, товарищи, следует отнести к самым отвратительным пережиткам капитализма. Особенно недопустимо это для нас, коммунистов. Коммунист должен пользоваться прежде всего тем оружием, которое гораздо сильнее палки, а именно: критикой, убеждением, разъяснительной работой, то есть правильным воздействием на сознание людей. Таким образом товарищ Алекси Монов может быть принят кандидатом в члены партии только в том случае, если он даст торжественное обещание никогда больше не поднимать руку на тружеников родных полей. Тебе слово, товарищ Алекси!

Я стоял, беспомощно опустив руки, пряча глаза за свисающими на лоб вихрами. Меня бросало то в жар, то в холод. Воротник новой куртки, хоть она и была мне в самую пору, вдруг показался тесным, стал душить, но не было сил пошевелить пальцами, чтобы расстегнуть его. Я задыхался…

Мне ли было не знать, какая это дикость — бить человека! Ведь когда я еще мальчишкой был, фашисты так меня исколотили, добиваясь, чтоб я сказал, где находится партизанский отряд, что у меня до сих пор нос на сторону сворочен. Но как тут объяснишь собранию, что подымал я на людей руку не сдуру, не потому, что такой несознательный, а потому, что в сердце у меня какой-то изъян, не так оно устроено, как у всех. Вот умом понимаю: «Нельзя! Не замахивайся! Составь акт!» А сердце как зайдется! Кровь бросится в голову, рассудок помутится, и рука сама собой заносится для удара. Сколько раз я ругал, проклинал себя за это. И вот — стою теперь опозоренный перед теткой Радой, и Ленин смотрит на меня со стены…

67
{"b":"816288","o":1}