«Дорогой Павел Михайлович!
Я узнал, что в день нашего отъезда Вы были в Хотькове, заходили к нам и в Абрамцеве были. Жаль, что раньше Вы не вздумали забраться к нам…» Репин тоже заезжал с женой к Третьякову, но ему сказали, что тот уехал и не скоро вернется. «В галерее никого не было, — описывал художник свое посещение, — и мы довольно долго и с большим наслаждением рассматривали Ваши сокровища на прощание. Что за бесподобная коллекция, с каждым разом она мне кажется лучше, да оно так и будет, она растет».
Да, коллекция росла. И с каждым годом прибавлялись в ней работы Репина. Сам художник еще придирчивее, чем Третьяков, отбирал для него свои творения. «Насчет „Лизаветы Стрепетовой“ Вы погодите… — писал он в этом же 1882 году из Петербурга. — Я сам до сих пор не понимаю, хорошо она или дурно сделана. Годится ли для Вашей коллекции, я решить не берусь».
Подобное же встречаем и в 1892 году: «Как Вам не совестно интересоваться такою дрянью, как этот мой этюд барыни под зонтиком! Ведь он писан при лампе, только для теней… Я скорей сожгу его, чтобы он не попал в Ваши руки, да еще, боже сохрани, в бессмертную галерею Вашу».
Но зато, когда Репин бывал уверен, что создал настоящее произведение искусства, он отстаивал свое мнение яростно, убежденно. Примечательнейший в этом плане письменный разговор произошел между художником и собирателем в 1883 году, когда Третьяков купил картину «Крестный ход». Необычайной правды и силы вещь сразу была оценена Третьяковым, недаром он без малейших споров заплатил за нее огромную сумму — 10 тысяч рублей. Однако, услышав разговор художников о том, что в картинах Репина фигуры всегда некрасивы и ухудшены против натуры, написал об этом Илье Ефимовичу, находя в подобном суждении долю правды. Третьяков спрашивал при этом живописца, не стоит ли вместо «бабы с футляром» поместить «прекрасную молодую девушку».
Репин ответил резко отрицательно: «С „разговором художников“… согласиться не могу. Это все устарелые… теории и шаблоны. Для меня выше всего правда, посмотрите-ка в толпу… много Вы встретите красивых лиц, да еще непременно, для Вашего удовольствия, вылезших на первый план? И потом, посмотрите на картины Рембрандта и Веласкеса. Много ли Вы насчитаете у них красавцев и красавиц?»
И дальше Репин высказывает главную идею, смысл всей реалистической живописи и тайну собственного глубоко реалистического творчества: «В картине можно оставить только такое лицо, какое ею в общем смысле художественном терпится, это тонкое чувство, никакой теорией его не объяснишь, и умышленное приукрашивание сгубило бы картину. Для живой, гармонической правды целого нельзя не жертвовать деталями… Картина есть глубоко сложная вещь и очень трудная. Только напряжением всех внутренних сил в одно чувство можно воспринять картину, и… Вы почувствуете, что выше всего правда жизни, она всегда заключает в себе глубокую идею и дробить ее… по каким-то кабинетным теориям плохих художников… — просто профанация и святотатство».
Художник шел в своих взглядах вслед за Чернышевским и передовой демократической критикой. Высказываемые им мысли, несомненно, способствовали развитию эстетических вкусов Третьякова, способствовали более глубокому пониманию живописи, влияли на отбор произведений. Третьяков не мог не согласиться с художником. Ответил кратко: «…Я очень и глубоко уважаю Вашу самостоятельность, и если высказываю когда свои мысли или взгляды, то знаю наперед, что Вам их не навяжешь… а говорить можно …может быть, иногда и верное скажешь».
Действительно, советы Павла Михайловича нередко помогали Репину. Так случилось, например, при написании картины «Не ждали». Третьякова что-то не удовлетворило в выражении лица вернувшегося из ссылки человека. Он написал художнику: «Лицо в картине „Не ждали“ необходимо переписать… Не годится ли Гаршин?» Репин последовал дельному совету, лицо переписал и потом сам рассказывал, насколько больше стала нравиться картина и ему и зрителям.
Как-то раз Илья Ефимович, уговаривая Третьякова купить картину Шварца «Вешний поезд», бросил, не задумываясь, фразу, глубоко взволновавшую Павла Михайловича, о том, что он, мол, порой и попусту деньги бросает.
«Вчера Вы сказали, что… я бросаю деньги, — немедленно написал Третьяков, повторяя больно режущие его слова. — Это вопрос для меня большой, существенной важности: я менее, чем кто-нибудь, желал бы бросать деньги, и даже не должен сметь это делать; мне деньги достаются большим трудом, частию физическим, но более нравственным, и, может быть, я не в силах буду долго продолжать торговые дела, а раз кончивши их… я не в состоянии буду тратить на картины ничего. Все, что я трачу и иногда бросаю (не может успокоиться! — И. Н.) на картины, — мне постоянно кажется необходимо нужным; знаю, что мне легко ошибаться… но для будущего, как примеры, мне необходимо нужно, чтобы Вы мне указали, что брошено (опять! — И. Н.), т. е. за какие вещи. Это останется между нами».
Репин отнесся к волнению коллекционера серьезно. Объяснив, что фраза его вырвалась случайно и имела общий смысл, он все же указал картины, кажущиеся ему второстепенными. Начал самокритично — с собственных «Вечерниц», перечислил целый ряд работ. Третьяков согласился далеко не со всем. Разве можно было, например, считать лишней «Аллею» Левитана? Однако он был очень благодарен Илье Ефимовичу (всегда важно знать, кто что думает) и в ответе написал свое кредо: «…Стараешься пополнять разносторонно, чтобы можно иметь полное понятие о всех русских художниках». И дальше: «Указания Ваши очень важны».
Третьяков часто не соглашался с Репиным, особенно когда дело касалось художников новых направлений. Так, в 1896 году Илья Ефимович высказал удивление по поводу приобретения акварели Александра Бенуа «Замок». «Относительно А. Бенуа, — ответил коллекционер, — то бывают иногда странные приобретения, и, что еще странно, что я приобрел не по первому впечатлению, а несколько раз видел; такая масса скучных работ, что эта дикою оригинальностью, может быть, понравилась».
О художниках и новых картинах, о выставках наших и заграничных они беседовали часто, заинтересованно, увлеченно. Говорили и о чисто музейных делах: как развешивать картины, как лучше крыть их лаком (Третьяков делал это всегда сам), какие рамы больше подходят.
Картины Репина Павел Михайлович неизменно покупал с энтузиазмом и сердился, если художник спрашивал, не раздумал ли он приобретать ранее условленное. «Странное дело, во всю мою жизнь не было ни одного случая, чтобы я какое-нибудь конченное мною дело только на словах, не на бумаге, считал бы неоконченным; слово мое было всегда крепче документа! И это продолжается 35 лет», — писал он в 1887 году, высказывая еще одно свое жизненное правило.
Они раскрывались в своих взаимоотношениях все шире, отлично знали друг друга и любили по-прежнему. Художественные новости и дела постоянно чередовались в их письмах со словами глубоко дружескими и нежными.
«Каждый день собирался спросить Вас: где Вы простудились, каким образом? Известие это меня очень обеспокоило. Сделайте милость, напишите, как Ваше теперь здоровье; напишите поскорее и повернее… Целую и обнимаю Вас крепко. П. Третьяков».
В ответ на его встревоженное письмо Репин писал:
«Дорогой Павел Михайлович! Благодарю Вас за участие, с которым Вы всегда относитесь ко мне, ко всем моим напастям и радостям. Отрадно думать, что есть человек, который спрашивает Вас не из-за светского приличия». И сам, в свою очередь, в другой год писал Третьякову:
«Меня очень обрадовало Ваше письмо. Перед этим я слышал о Вашем нездоровье и горевал».
Лишь по поводу цен, назначаемых за картины, между ними возникали споры. Но и они никогда не приводили к недоразумениям и раздорам. И Третьяков, урезонивая Репина, заламывавшего иногда огромные цены, писал: «Ради бога, не равняйте меня с любителями, всеми другими собирателями, приобретателями, т. е. с публикой, не обижайтесь на меня за то, за что вправе обидеться на них». Это относилось к спору о цене за «Грозного». После этих слов Репин продал «Грозного» за 14 500 рублей, не уступив, правда, 500 рублей, о которых просил Третьяков, но и не повысив цену до 20 тысяч, как собирался сделать раньше. Узкие интересы и даже пререкания продавца и покупателя никогда не затмевали в их отношениях главного — любви к искусству, к общему делу, друг к другу.