Ирина Сергеевна Ненарокомова
Почетный гражданин Москвы
О тех, кто первым ступил на неизведанные земли,
О мужественных людях — революционерах.
Кто в мир пришел, чтоб сделать его лучше.
О тех, кто проторил пути в науке и искусстве.
Кто с детства был настойчивым в стремленьях
И беззаветно к цели шел своей.
Вместо предисловия
Сумрачен и неразговорчив (родные зовут «неулыба»), прижимист, порой даже скуповат (торгуется упорно и обычно добивается своего), аскет (не пьет, не любит ездить в гости, разрешает себе лишь одну сигару в день, меню не разнообразит: из года в год — щи да каша в обед), консервативен в привычках (всю жизнь проходил в сюртуке одного покроя), пунктуален донельзя (с ранней юности и до смертного часа каждая минута была расписана, близкие проверяли по нему часы), настойчив, порой почти фанатичен в достижении цели.
Пожалуй, черты на первый взгляд не очень располагающие. Пожалуй, вряд ли кому захотелось бы сблизиться с таким педантом и «сухарем». Так отчего же чуть не вся передовая художественная, литературная, музыкальная Россия знала, любила, высоко ценила Павла Михайловича Третьякова, человека столь странного характера?
Вернемся к уже сказанному о нем и взглянем на знаменитого собирателя несколько иначе. Напишем его психологический портрет не по внешнему облику, не по причудам и манерам, а по тому главному, что было в нем, — настойчивости в достижении цели.
Цель — вот ключ к разгадке этого замкнутого человека. Создать первую общедоступную национальную картинную галерею, показать миру русскую школу живописи, содействовать ее развитию — именно эта цель, так рано им осознанная и поставленная перед собой, определила его жизненный уклад и характер, вызвала восхищенное отношение к нему современников и потомков.
Не сумрачен, не угрюм он, а вечно погружен в себя. Мысль о необходимости выполнить задуманное и одновременно об огромных сложностях избранного пути постоянно волнует его. Не скряга он, не скупец. Сколько было в России людей несравненно более богатых, а ведь не захотели подумать о подобном, не захотели отказаться от земных благ — увеселений и роскоши. Если и собирали коллекции, то лишь для собственного развлечения. Он первый решил собирать для людей. Он тратил свой относительно небольшой капитал на великое, потому и обязан был рачительно расходовать каждый рубль. Никакой роскоши, да что там роскоши, просто ничего лишнего для себя, в еде, в одежде — во всем (щи, каша, простой сюртук). Ни одной попусту потраченной минуты (ни в гости лишний раз, никаких пустых развлечений, даже отдыха толкам себе не давал) — лишь бы успеть, лишь бы суметь свершить начатое. Это вынужденный аскетизм и педантизм, рожденный глубоким внутренним благородством и взыскательностью к себе самому.
Вся жизнь Павла Михайловича Третьякова — отказ от личных удовольствий во имя всепоглощающей любви к искусству, к своему народу.
Якиманская часть
Годы 30-е, 40-е
Замоскворечье, многолюдное и разноликое, уходило от Большого Каменного и Москворецкого мостов Якиманкой, Полянкой, Ордынкой, Пятницкой, десятками переплетенных улочек, переулков, тупичков. На Ордынке и Пятницкой поселилось крупное купечество — хозяева и законодатели Замоскворечья, кое-где встали дворянские особняки. Полянка и Якиманка содержали в основном народ попроще: мелкий торговый и ремесленный люд, обедневших дворян, чиновников средней руки, учителей, духовенство бесчисленных замоскворецких церквей. Каждый жил своей жизнью, тщательно скрываемой от соседей заборами и ставнями, и каждый, как водится, знал о соседях больше, чем о себе самом.
Так, ни для кого в округе не составляло секрета, что, например, купец второй гильдии (то есть объявивший капитал до 10 тысяч) Михайла Третьяков на самом деле имеет денег уже много больше, что дела его идут успешно, что молодая жена его ждет первенца, что наследство, доставшееся ему два года назад от брата Сергея, чуть не отсудили его сводные братья, но потом пришли к полюбовному соглашению. Словом, все знают соседи.
А меж тем Михайла Третьяков не из болтливых. Сидит он сейчас за закрытыми ставнями в своем доме, что в приходе церкви Николая Чудотворца в Голутвине на Бабьем городке, в шестом квартале Якиманской части, сидит и, как всегда по вечерам, тщательно ведет деловую запись:
— Имеется в лавке холщового товара и ситцевого столько-то;
— сурового холста парусин столько-то;
— сурового полотна — еще цифра;
— скатертей и салфеток — снова цифра;
— пестряди красной и синего тику — цифры, цифры.
— В долгу на разных… сам должен разным… — подвел черту, постучал на счетах костяшками и удовлетворенно подытожил:
— Итого остается личной суммы в лавке, товару и денег, и в долгу 115 218 рублей 61 копейка, в том числе и женины 55 тысяч монетою.
Из соседней комнаты донеслись мелодичные звуки фортепьяно. Александра Даниловна музицировала. Михаил Захарович аккуратно закрыл книгу подсчетов, где на обложке стояло: год 1832, и направился к жене.
— Что такое грустное играешь, Сашенька?
— Полонез Огинского, друг мой.
Голос жены, всегда сильный и уверенный, звучит ласково, но слегка высокомерно, самую малость. Вроде и не принято говорить так с мужем в купеческом быту, где жены искони тихи, богомольны и во всем повинуются своей половине. Но Михаил Захарович не в обиде. Человек он добрый, Сашу свою любит и с первых дней привык уважать ее. Женщина она умная, характером твердая, и дом хорошо ведет, и дельный совет дать может.
Играет Александра Даниловна. Смотрит на нее Михайла Третьяков, и хорошие мысли согревают его душу. Все ему в ней нравится: и большой открытый лоб, и проницательные серые глаза, нос с горбинкой, волевой, выдвинутый вперед подбородок. Не красавица, конечно, но вид имеет представительный, рост выше среднего. Он-то сам, пожалуй, и поменьше, и помельче смотрится. Впрочем, не это ведь главное. Купец он деловой, удачливый, положительный. Не случайно Данила Иванович Борисов, крупный коммерсант, отдал за него свою дочь. Поначалу, правда, тянул и попрекал:
— Не для таких, как ты, растил ее, наряжал, на фортепьянах играть выучил. Приданое этакое выделил. Вон сестры ее — все за людьми именитыми, на четверках катаются; ты же и парой ездить не можешь — до первой гильдии еще не дорос.
Высказался эдак, но, отдав должное деловой хватке Третьякова, противиться любви молодых не стал, дал согласие на брак.
Саша вскидывает свои серые глаза на мужа и улыбается. Любит она его. А что строга и чуть своевольна, так это уж нрав такой, да и возраст. Ей ведь двадцать всего, Михайла на одиннадцать годов постарше будет. Как же ему сердиться на нее?
— Что, голубушка, не пора ли ко сну собираться?
— И то правда, — отвечает Саша.
Захлопывается крышка фортепьяно. Гаснут свечи. Стихает все. Только кошка безжалостно дерет когтями стену.
— К непогоде это, Михайла, — говорит, засыпая, Александра Даниловна, — и хвост она вечером недаром нализывала, и горшки сегодня легко закипали, через край.
— К непогоде все, — соглашается муж.
Вот ведь вроде не в глухой деревне — в Москве. И музыку уважают, и в театры ездят, и грамоте обучены. Да и живут не по мрачным домостроевским законам ордынских купцов. Но еще много, очень много в них от темного замоскворецкого быта.