Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Утром Федор в купальнях присматривает, после обеда работает рядом, в банях. Огромный, взлохмаченный, словно леший, он останавливается около ступеней, и над водой повисает его грозный окрик:

— А ну, вылазь!

Разом присмиревшие ребята послушно выходят, с опаской поглядывая на великана. Заросшая его физиономия и огромные ручищи заставляют мальчишек на всякий случай придвинуться друг к другу. Всем вместе спокойнее.

— Ишь разгалделись, — гудит Федор. — Здоровые лбы, а не понимают, что люди вокруг, уважить надо. Тебе, к примеру, уж десять небось сровнялось, — кивает на Антона. — И тебе немало, какого году? — обращается он к Павлу.

— Восемь мне. Тридцать второго.

— Гляди-ка! Тридцать второго, — повторяет банщик. — Знаменитый для меня год.

Брови его раздвигаются, лицо светлеет. Он продолжает смотреть на Павла, но вроде уж и не видит мальчишку, думает о чем-то своем. Ребята чувствуют, что гроза неизвестно отчего миновала. Любознательный Сережа осмеливается даже спросить:

— Почему знаменитый?

— А потому, что двенадцать художников сразу картины с меня тогда писали. Портреты, значит.

Федор уже не грозен. Паше кажется, что теперь он похож на доброго разбойника.

— Ну да, — недоверчиво тянет Сережа.

— Вот тебе и «ну да»! — раздумчиво произносит банщик, словно сам удивившись такому обстоятельству: с него — и вдруг картины.

Ребятам становится интересно. Федор уже не просто банщик, а личность для них особенная. Они окружают этого большого, обычно хмурого мужика и наперебой просят рассказать про его знаменитый год. Федор сейчас уступчив, сам не прочь вспомнить про столь необычные в его жизни события. Он усаживается на ступени купальни и, бросив для порядку:

— Опять загалдели? — Начинает: — Мылись у меня тогда бухгалтер Экспедиции кремлевских строений Маковский Егор Иванович. Были у нас постоянным клиентом. Жили недалеко, в кремлевских теремах. Окошки, сказывали, прямо на паперть церкви Спаса за Золотою решеткою выходили. Великолепие, да и только! Пристрастились Егор Иванович к рисованию, — Федор говорил уважительно, с почтением. — И был у них приятель, Ястребилов Александр Сергеевич. Тот академию окончил, классным художником назывался, уроки рисования давал. Вот как ни придут, бывало, я им спину натираю, а они все о своем: «Главное — это натура, натура — единственный учитель, нужно больше с натуры рисовать. Вот только где?» Мне чудно:

«Что, — спрашиваю, — за натура такая?»

А они посмотрели на меня внимательно, да и огорошили:

«Ты, вот ж есть самая распрекрасная натура».

И давай меня уговаривать сидеть перед ними неподвижно, по два часа, да еще в раздетом виде, чтобы облик мой на бумагу им перенесть. «Только, — говорят, — квартиру подыщем и непременно за тобой придем». Я, ясно, ни в какую. «Кой леший, — думаю, — на такое дело согласие давать. Сглазят еще». — Федор устроился поудобнее и продолжал: — Ушли мои клиенты. Понадеялся я, что забудут. Успокоился. А они через неделю вновь пожаловали и опять за свое.

Егор Иванович уж очень старались, уламывали меня да все разъясняли:

«Ты пойми, Федор. Не забава это, и греха никакого нет. На пользу искусству послужишь. Слыхал слово такое великое — искусство? Мы и комнату наняли за тридцать рублей в месяц. Рядом с квартирой господина Ястребилова нумер один освободился, прямо против Николы Большой крест. Столы заказали, лампу большую, чтоб светло было. Туда и другие господа, которые к художеству тягу имеют, приходить будут. Ты уж, Федор, голубчик, соглашайся. Мы платить тебе будем».

Вот, думаю, оказия. В какой расход люди идут, чтобы картинки мазать. Ястребилов-то, ясно, художник. А Егор-то Иваныч — почтенный человек, чиновник.

Любопытно мне все-таки стало. Ну я и согласился. Зима стояла лютая. В назначенный день закутался, значит, в тулуп и к пяти часам, как по уговору, двинулся на Ильинку. Пришел все уж ждут. Народу полна комната. Двенадцать человек да я тринадцатый. Может, и нехорошо вышло, что чертова дюжина собралась. Я об этом сразу подумал. Только я разделся, уселись все, карандаши в руки взяли, как лампа-то огромная, пудов на пять-шесть, о которой Егор Иваныч говорили, с крюка и сорвалась. Слава господу, не убило никого. А уж волнения-то было. Так в первый день ничего и не вышло.

— А потом вышло? — перебивает маленький Коля.

— Ясное дело, — солидно отвечает Федор. — Много раз я потом туда ходил. Понравились мне господа художники, обходительные. Дружно у них было, весело. Каждый друг дружке и учитель и ученик. Спорят. Доказывают. Шумят. До девяти вечера, бывало, засиживались. Уж когда все выдохнутся, устанут, я оденусь да попрошу разрешения на рисунки их глянуть.

Федор закрыл глаза, помолчал.

— Странная вещь — это их искусство. Смотрю — всюду вроде я и всюду разный. Будто и нос мой, и борода — у всех все похоже. Но у одного я злой какой-то, дикий, у другого словно богатырь старинный, у третьего так ничего особенного — обычный мужик. Чудно.

— Федор! Фе-о-о-дор! — настойчиво позвал какой-то клиент.

Банщик не спеша пригладил ладонью непокорные патлы, поднялся, постоял секунду среди притихших ребят, словно Гулливер среди лилипутов, и молча двинулся на зов.

Мальчишки принялись натягивать рубахи. Пора было расходиться по домам. Младшие, выслушав Федорову «сказку», тотчас забыли о ней и начали хвастать друг перед другом, кто сильнее. Антон посерьезнел. Он думал о музыке, о том, что даже сам он играет своего любимого Листа каждый раз по-новому, потому что по-новому понимает его, по-новому слышит, а ведь ноты все те же. Не единожды удивлялся этому Антон, еще не осознавая до конца, но уже испытав на себе волшебную силу искусства. Рассказ Федора был понятен ему больше, чем Павлу. А Павел открыл для себя совсем новый мир, где люди не торгуют, как в лавках отца и его знакомых, не столярничают, не тачают сапоги, словом, не выполняют ни одну из знакомых ему работ, а просто рисуют. Это показалось Паше таким заманчивым и интересным, что он тут же решил стать художником. Вот ведь Антон будет всю жизнь работать музыкантом. Впрочем, разве музыка или художничество — это работа? Ведь это что-то очень легкое и приятное, наверное, ими занимаются только по вечерам. Федора вечером рисовали, и маменька на фортепьянах только вечером играет, когда по дому наработается. Нет, самому в этом не разобраться. Павел поворачивается к другу:

— Антон, ты днем играешь на фортепьянах?

— Играю.

— Тебе самому хочется или так нужно?

— Иногда и не хочется, а нужно. Я ведь буду пианистом. Значит, следует каждый день работать.

— А это разве работа?

— Работа, работа до седьмого пота, — пропел Антон. — А что же ты думал? Если я чуть отвлекусь или снебрежничаю, маменька меня тотчас линейкой. А то и розгой перепадет. Вот и Никола уж работать начал, — кивает он на брата.

— Угу, — соглашается тот. — Мне сегодня гаммы отработать нужно.

— Когда опять в купальни пойдем? — Сережу разговор о работе не интересует.

— Не знаю, — говорит Антон. — Я ведь за границу уезжаю учиться, в Париж.

Рубинштейны повернули домой, к Ордынке, Третьяковы — к себе в Голутвинские.

Весь день думал Павел о рассказе банщика. Не знал он, что московский кружок любителей живописи, появившийся на свет в одном с ним году, ширится и растет, как растет сам Павел; что вся его дальнейшая судьба будет тесно связана с художниками из Училища живописи и ваяния Московского художественного общества, в которое преобразуется кружок. Паша не станет художником, но всю жизнь будет почитать художников самыми уважаемыми людьми, любить их, бесконечно помогать им, способствовать развитию русской художественной школы.

А пока Павел спит после богатого событиями дня, и снится мальчишке, будто лежит на полу в их гостиной сорвавшаяся с потолка, огромная красивая люстра, а вокруг нее стоят двенадцать разных Федоров и на разные голоса повторяют: «Чудно!»

Шло время. Семья Третьяковых еще разрослась. Появились на свет девочка Саша и два сына — Николай и Михаил. Не вмещал уже всех старый дом на Бабьем Городке. Пришлось переехать на Якиманку, в квартиру побольше. Потом и ее сменили.

3
{"b":"816021","o":1}