«Признаюсь Вам откровенно, что если его и продавать (картину „Чугуевский протодьякон“. — И. Н.), то только в Ваши руки, в Вашу Галерею не жалко; ибо, говоря без лести, я считаю за большую для себя честь видеть там свою вещь», — пишет Репин Третьякову.
«Мое личное мнение… что из всего, что у нас делается теперь, в будущем первое место займут работы Репина», — пишет о Репине Третьяков.
Платя постоянно друг другу дань уважения и восхищения, они с самого начала знакомства быстро меняют «многоуважаемый» на «любезнейший», «любезнейший» на «дорогой» и остаются дороги один другому всю жизнь.
В доме на Лаврушинском шумно и весело. Из открытых окон доносятся голоса девочек, Третьяковых и Репиных. Илья Ефимович со своим семейством приехал к Павлу Михайловичу в гости. Почти пять лет прожили уже Репины в Москве. Они часто виделись друг с другом все эта годы, жили летом на даче по одной дороге, устраивали совместные поездки и прогулки. От художника к коллекционеру и обратно постоянно летели записки.
«Если у Вас найдется свободный часок, заверните ко мне посмотреть портрет Аксакова» (Репин).
«Не приедете ли сегодня к нам обедать к 6 часам? Если бы могла и Вера Алексеевна, очень бы были рады» (Третьяков).
«Сегодня намерены мы были быть у Вас в Куракине, но должно быть, туман ночью навел на меня бессонницу, к утру уснул и проснулся ровно в 8 ч., когда поезд был уже в Хотькове» (Репин).
«Очень бы был Вам благодарен, если бы и сегодня Вы навестили меня» (Третьяков).
Они оба так привыкли к этим взаимным посещениям, а вот теперь, к сожалению, Репины снова собрались переселиться в Петербург. Но отъезд еще был впереди. Пока же дочери занимаются игрой, жены — обычной душевной беседой, а Павел Михайлович и Илья Ефимович с удовольствием уединяются в галерее.
Художник и коллекционер стоят перед портретом протодьякона.
— Горжусь, что этот этюд в моей галерее. Удивительная вещь. — Третьяков в который раз с видимым удовольствием разглядывает произведение.
— Вещь стоящая, — с достоинством откликается Репин. — Только вы неверно называете портрет дьякона этюдом. Это даже более, чем портрет — это тип, словом, это картина.
Репин отступает на шаг, оценивающе еще раз разглядывает свою работу. Он сам считает ее одной из удачнейших. Сейчас, снова убедившись в правоте такого взгляда, довольный, заканчивает:
— Да вам ли об этом говорить! Вы и без меня хорошо понимаете достоинство художественных произведений, ваша галерея свидетельствует об этом очень красноречиво.
По лицу Третьякова видно, что мнение такое ему более чем приятно, тем паче, что исходит оно от самого Репина. Илья Ефимович, в свою очередь, ценит чрезвычайно мнение собирателя. Потому и заговорил теперь о достоинстве своего произведения, что хорошо помнил, как сразу же высоко оценил Третьяков «Протодьякона». Репин написал ему тогда в ответ: «Я глубоко уважаю Ваш приговор о достоинстве работы, я верю даже в его безошибочность; а потому ужасно доволен, что мнение мое подтвердилось Вашим».
Они стоят у картин долго и рассматривают их так внимательно, словно видят в первый раз. Третьяков обдумывает, хорошо ли смотрятся висящие рядом полотна. Репин прикидывает, удачно ли представлен в галерее. Недоволен он, пожалуй, только портретом Тургенева (уже просил Третьякова обменять эту вещь на портрет Забелина, который хочет написать). Недоволен им и сам Третьяков. А Писемский всем нравится. Шаг дальше, и перед ними предстает Мусоргский, совсем живой. Они оба задерживаются у его изображения. Репин думает о дорогом друге, о том, как писал его накануне смерти, Третьяков вспоминает, что художник делал этот портрет для себя. Стасов сообщил тогда: «Репин… потому только решился уступить его Вам, что слишком любит и чтит Вас, и притом ему слишком приятно отдать в будущий „народный“ Ваш музей портрет своего бывшего друга и крупного русского человека». А еще Стасов конфиденциально написал, что все деньги, полученные за портрет от Третьякова, художник немедленно принес ему, Стасову, для передачи нуждающемуся композитору. Ведь друзья последнее время складывались и вручали эти деньги Мусоргскому под благовидным предлогом, например, субсидий во время писания опер. Стасов деньги не взял, понимая, что Мусоргский умирает. Но после его смерти Репин немедленно прислал всю сумму на памятник. Сам художник никогда не говорил об этом Третьякову, и тот еще более уважал чувства Репина. Оба бесконечно любили музыку Мусоргского. Обоим был близок в его музыке «дух народной жизни», который, по словам самого композитора, был для него «главным импульсом музыкальных импровизаций». Вера Павловна вспоминала потом, что отец понял и полюбил музыку этого композитора, самый первый в их исключительно музыкальной семье; тогда, когда и вообще-то мало кто Мусоргского признавал. Привязанности же Репина и Третьякова совпадали, и это было обоим приятно.
— А ведь славно, что в такую добрую компанию, — Репин показал на окружающие их портреты, — не затесался господин Катков, этот торгаш собственной душою.
Репин хитро прищурился. Третьяков, улыбаясь, сказал:
— Убедили, Илья Ефимович, убедили.
Он хорошо помнил, какую отповедь получил от Репина, заказав ему портрет публициста Каткова. Репин писал тогда: «Портреты, находящиеся у Вас, …представляют лиц, дорогих нации, ее лучших сынов, принесших положительную пользу своей бескорыстной деятельностью на пользу и процветание родной земли, веривших в ее лучшее будущее и боровшихся за эту идею… Какой же смысл поместить тут же портрет ретрограда, столь долго и с таким неукоснительным постоянством и наглой откровенностью набрасывавшегося на всякую светлую мысль, клеймившего позором всякое свободное слово». Репин беспокоился о чистоте коллекции не только в художественном, но и в социальном отношении (разве это не участие в создании музея!), Третьяков был благодарен художнику за столь серьезное соображение. Портрет Каткова так и остался незаказанным. А Репин тут же посоветовал Павлу Михайловичу включить в собрание портрет хирурга Пирогова, которого сам с удовольствием взялся написать. Это снова был для коллекционера добрый совет и радость.
Третьяков собирал все лучшие работы Репина, ревниво относился к продаже художником своих работ кому-либо другому. Но как человек благородный нередко повторял: «Я, впрочем, рад теперь, когда что им достается: мне кажется, они пойдут по моему следу». Никак только не мог успокоиться, что упустил «Бурлаков».
— Если б тут еще и «Бурлаки» висели! — не удержавшись, вздохнул Павел Михайлович.
— Я бы и сам радовался, — ответил Репин.
Однако об этой картине, еще до ее окончания, сговорено было с великим князем. Третьякова художник тогда еще знал не близко. Потом же очень надеялся, что картина не придется князю по вкусу. Но тот решил «Бурлаков» взять, и на запросы, посылаемые собирателем, Репин ответил: «Счастье что-то бежит от меня — ему (великому князю. — И. Н.) кажется, понравилась моя картина». Тогда уже пожалел Илья Ефимович, что не туда «Бурлаки» попадают, и сейчас жалеет.
Художник и коллекционер медленно направились к выходу в жилые комнаты. Там все женское общество с удовольствием вспоминало свою недавнюю поездку в Троице-Сергиевскую лавру.
— Как красиво было в роще на берегу озера, где мы остановились закусить! — мечтательно говорила Вера Николаевна.
— А потом мы разлеглись на траве и следили за стрекозами. Помните, сколько их там, желто-коричневые, голубые, — вторила Саша.
— Это ты разлеглась, а я сидела рядом. И мой папа нас с тобой нарисовал, — уточнила Верочка Репина.
— Было, было, — включился в разговор Илья Ефимович, войдя с хозяином в комнату.
Женское общество всколыхнулось. Репины стали собираться домой. Все долго прощались, ведь теперь не скоро предстояло свидеться. Желали гостям хорошо устроиться в Петербурге.
Павел Михайлович и Илья Ефимович хотели, правда, встретиться еще раз, но разминулись в дороге. Уже из Петербурга Репин написал ему: