Немцы зевали, разглядывали туземцев. Аборигенов. Как не похожи эти лачуги на фольварки гроссбауэров!
В селе жило до войны, пожалуй, более полутысячи человек. Число немалое. На памяти старейших ее селян была отмена крепостного права, войны и революции нашествия немцев и поляков, лютая классовая борьба, неурожаи и разруха. Незадолго до войны только и увидел народ маломальский достаток, с надеждой стал смотреть в будущее. Потому и помогал он партизанам. Беды в жизни было много, а счастья мало. И никто не знал; пришла такая беда, какой Красница никогда не ведала. В каждой хате смотрели со стен фотокарточки родных и близких: бородатые деды и бабушки, снявшиеся в могилевской фотографии, женихи и невесты в подвенечных нарядах, парни в буденовках, с ворошиловскими значками, с треугольниками, а то и кубарями в петлицах. Эти парни, если еще уцелели, воевали на фронте, лечились в госпиталях, и никто из них не знал, что для родной Красницы настал судный день.
С какими мыслями и чувствами встретили краснинцы карателей? Грозовой тучей повис над селом страх. Все знали про сбитый самолет, про партизан, ежедневно заходивших в хаты, проходивших и проезжавших мимо на подводах с начала лета. И все-таки, наверное, мало кто ждал смерти. До этого в округе убивали евреев. Под Быховом их расстреляли и закопали в противотанковом рву, и земля в том рву долго шевелилась. Вешали и расстреливали в могилевском лагере военнопленных, да и в самом Могилеве свирепствовало гестапо.
Люди в Краснице, как и всюду, жили разные. Одни тесно связали свои судьбы с партизанами, отправили в отряд сыновей, выпекали для отряда хлеб, помогали продуктами. Другие — таких, верно, было меньшинство — желали лишь уцелеть на войне да сберечь свое имущество. Была горстка подкулачников, видевших в немцах освободителей, державших тайную связь с полицаями и гестапо.
Глухо волновалась толпа на шляхе. Всех не арестуют. Наша хата с краю. Мы ни при чем. Мы ихние законы не нарушали. Гады! Наверно, будут брать заложников. На машинах приехали — могут увезти в лагерь, а то и в неметчину угонят. Нет, машины у них битком набиты, в машинах они сами уедут. Может, народ за машинами погонят? Не робей, бог не выдаст, свинья не съест…
Гадали, судили, рядили. Одно не приходило в голову в это погожее летнее утро, что для всего села оно — последнее.
Многие свято верили в доброту, в извечную победу добра над злом. Ту доброту, что жила в их сердцах, они бессознательно переносили на всех людей.
Живя в захолустье, многие краснинцы не верили слухам о зверствах немецких фашистов. Нормальному человеку трудно поверить в зверство себе подобных.
В расширенных зрачках голубых белорусских глаз отражались приплюснутые каски с руническими знаками эсэсовских молний, серо-зеленая полевая форма «Ваффен СС». На офицерских фуражках с серебряным шнуром под имперским орлом, зажавшим в когтях свастику, скалил зубы череп на скрещенных костях. У эсэсовцев — закатанные по локоть рукава, в черных петлицах — серебряные руны СС и знаки различия. Железные кресты, черные, поблескивающие серебряными обводами. У каждого на черном поясном ремне — кинжал с надписью на рукояти «Кровь и честь», впервые надетый перед выпускным парадом в тренировочном лагере СС. На пряжке ремня, отлитой из оружейного металла, вокруг свастики отштампованы слова: «Моя честь — моя верность». В руках — стальные автоматы. За поясом — гранаты с длинными ручками. И в голенище коротких сапог — гранаты с деревянными ручками, автоматные кассеты, заряженные зажигательными и разрывными пулями. Мертвая голова — символ загробного мира и тевтонской верности по гроб, заимствованный из древнегерманской мифологии. Верности фюреру, своим командирам и друг другу и по ту сторону могилы — в Валгалле.
Словно завороженные, потемневшими от страха глазами смотрели босые нестриженые мальчишки и девчонки в холщовых рубашках на этих чужеземных солдат. Ребячьи головы в толпе были похожи на подсолнухи. Страх боролся с тревожным любопытством.
Молодые думали, что они слишком молоды, чтобы умереть, старые думали, что они слишком стары, чтобы умереть насильственной смертью. Никто не собирался покончить счеты с жизнью.
— Шнелль! Раус! Шнеллер!..
Эсэсовцы выкрикивали какие-то команды, зачем-то перестраивались, установили два крупнокалиберных пулемета, несколько ручных. Рядовыми эсэсманами командовали унтер-офицеры СС — обершарфюреры и гауптшарфюреры, теми, в свою очередь, распоряжались офицеры СС — унтерштурмфюреры и оберштурмфюреры, гауптштурфюреры. Командовал операцией майор СС — штурмбаннфюрер.
А потом вдруг с громовым грохотом хлестнул по толпе свинцовый град. Взвились с крыш и полетели прочь черно-белой стаей аисты и вороны. Крики и плач заглушили пулеметную и автоматную трескотню. В глазах у жертв взорвался и стал темнеть мир вокруг. И стекленели глаза. Старухи крестились — вот оно, светопреставление! Страшный суд!
— Ой, паночки! — взвился к небу истошный крик. Люди в толпе никогда не держали в руках оружия.
Их руки были в мозолях от поручней плуга, держака косы, серпа, граблей.
Упал замертво парень, с начала июня собиравшийся уйти в лес, к партизанам, мать уговорила его остаться дома. Упала девушка, беззвучным криком зовя любимого, еще в прошлом году ушедшего с армией на восток. Последняя предсмертная дума многих в те мгновенья улетала к фронтовикам — сыновьям, мужьям, братьям, отцам…
— Ратуйте! Ой, божечки!.. Ой, татулечки, мамулечки!..
Упала молодая мать, пытаясь телом защитить уже мертвого грудного ребенка. Бабушка обнимала в последний раз внука. Ползла по шляху девочка, пришедшая к подружке из соседнего Трилесина.
Одних судьба щадила, и они умирали первыми, сразу, не мучаясь, другие, прежде чем умереть, видели смерть своих близких.
Одни умирали, не сходя с места, скованные страхом, с парализованной волей. Другие пытались бежать и все равно падали под пулями автоматов и пулеметов, изготовленных фирмами «Рейнметалл», «Бергман», «Крупп».
Подло, трусливо перебили эсэсовцы мужчин в пуне.
Эсэсовцы, не теряя времени, перезаряжали автоматы 38–40 и пулеметы МГ-34 и М-42 и снова стреляли по толпе, в сплетенные тела, в извивающуюся груду, добивали тех, кто корчился на земле, в красной от крови пыли шляха.
На лицах умиравших застывали мука, ужас, безмерное изумление. Стихали крики, стон и плач, предсмертные хрипы.
…Невероятно просто убить человека. Нажал на курок — и нет его. Бездыханно валится в пыль, как срезанный подсолнух, «венец творения». Природа создавала человека миллионы лет. От небытия до бытия — бессчетные миллиарды лет. От бытия до небытия — мгновение. Порой — неосознанное. Иные не успевали даже услышать звук выстрела.
По команде эсэсовцы рассыпались по деревне. Теперь расстреливали людей во дворах и хатах. Добивали больных, древних стариков. Убивали детей в люльках. Бросали гранаты в погреба. Кто не погиб от гранаты, умирал от удушливого дыма. Прочесывали шквалами автоматного огня чердаки. Полицаи выводили, выгоняли на улицу коров, лошадей, мелкий скот. Потом эсэсовцы поджигали дома бутылками с самовоспламеняющейся смесью, обливали старые замшелые сосновые бревна бензином из автомобильных канистр, подпаливали соломенную кровлю пламенем зажигалки. Над деревней валил дым — черный, серый, желтый.
Кое-кто пытался спастись бегством через огороды, но на задах всюду были расставлены пулеметчики. Автоматчики простреливали даже борозды между грядками на огородах.
От жары лопались стекла окон. Огненный смерч скручивал, уродовал тела заживо сожженных. Тяжелый смрад плыл по деревне. Словно черный снег, летела хлопьями гарь, и солнце светило, как во время затмения.
Эсэсовцы смотрели на белорусов как на «нелюдей», на «ненемцев», как на завоеванных рабов. А кто осудит хозяина, убившего взбунтовавшегося раба?! Озверев, они хотели видеть зверей и в своих жертвах. Все они отлично понимали, что самолет над Красницей сбили не эти женщины, старики и дети. Но что из того!