Корова с хомутом на шее и — рядом с ней — старик изо всех сил пытаются вытащить танк на берег.
— Ну, родная, давай… давай, тяни…
Танк не сдвинуть. Это старику почти ясно, но что-то заставляет его пробовать еще и еще раз.
— Давай, родная… что стоишь… не мычи ты. Я тебя понимаю, но и ты нас пойми… что-то надо делать, чтобы сдыхаться от проклятого фашиста. Давай, милая, еще попробуем… ах, веревка порвалась… ничего, сейчас починим… ты отдыхай пока. Ну, давай, родная…
Танк недвижим. Старик приходит в ярость.
— Давай, давай! — колотит он обезумевшую корову. — Давай, а то нам всем капут сделают! Ты что, стерва?!
Корова мычит, падает, барахтается у берега, опять падает. Хорошо, что вовремя подоспела невестка.
— Перестань, окаянный! Слышишь?! — Она с ходу бросается к корове, обнимает ее, распрягает, гладит. — Родненькая, обидели тебя… Это же зверь, а не человек!.. — Мария уводит корову к дому, не забыв пригрозить старику: — Только посмейте еще раз… ей-богу, поколочу!
— Докажи! — слышится голос старика из кустов, куда он забился, стесняясь своей наготы.
— Я докажу! — кидается к кустам невестка.
Кусты зашевелились. Старик отступает в чащу, кричит:
— Я все равно отсюда не уйду, пока… Ты принеси мне топор и кувалду, слышишь!
— Я принесла… на бережку бросила. Говорила же: не мучайте скотину, попробуйте лучше открыть танк… вдруг заведется.
— Если б я умел… — бормочет старик.
Убедившись, что Мария ушла, он выходит из-за кустов, прикрываясь на всякий случай листом лопуха.
— Как его откроешь, если не поддается… два топора сломал!
Старик берет кувалду и решительно входит в воду. Долго возится вокруг стальной машины, то исчезает под водой, то, задохнувшись, выныривает. Через какое-то время, отдохнув, берет топор и снова погружается. Теперь он исчезает надолго, а когда появляется на поверхности, то по его лицу видно: что-то ему удалось… Неожиданно, после очередного нырка, он с плеском выскакивает из воды и поспешно устремляется к берегу, словно увидел нечто страшное.
Выходит на берег, тяжело дыша, со страхом оглядывается, находит одежду, нащупывает в кармане бумагу и табак, достает их и дрожащими руками скручивает цигарку.
Долго сидит на берегу и курит. Потом решительно отбрасывает цигарку и снова входит в воду. Доплывает до затопленного танка, ныряет. Мучительно долго не появляется, и вдруг над водой возникает его рука с планшетом.
Выбравшись на берег, он колеблется несколько мгновений, потом открывает планшет.
— Милые мои… да вы никак братья!
С чудом сохранившейся фотографии смотрят на него два молодых советских танкиста. Они действительно братья и страшно, до боли молоды.
Ох, тошнехонько!
Туго приходится старику. Но делать нечего, надо самому придумать, как избавиться от проклятого самолета.
Старик с утра плетет веревку, хотя ее вернее было бы назвать канатом — она в руку толщиной. Плетет неторопливо, с умом и сноровкой. Один конец привязан к столбу веранды, другой — в руках.
Мария осторожно выглядывает из окна и, видя, что свекор не собирается входить в дом, бежит к сундуку, торопливо отпирает его и достает чулки, сброшенные немцами несколько дней назад. Она совсем забыла о них, а теперь вдруг вспомнила. Натягивает один чулок, другой, поднимает подол повыше, любуется своими стройными ногами. Снова бежит к окну… свекор на месте… достает лифчик, быстро скидывает платье, примеряет обновку перед зеркалом… Хороша, ничего не скажешь. Ах, скорее бы война кончилась!
— Эй! — вдруг слышит она. — Какой сегодня день?
Быстрее, чем здесь об этом говорится, молодая женщина натягивает платье, сбрасывает чулки и с самым невинным видом появляется на пороге.
— День? Вроде понедельник… — Она подходит к плите и начинает начищать чугунок песком.
— Понедельник, говоришь? — Старик отвязывает веревку от столбика на веранде, примеряет к руке, потом набрасывает на стреху, где уже висят штук семь других веревок, такой же длины и толщины.
— Несчастье будет, вот что говорю, — вздыхает Мария.
— Докажи! — привычно требует старик, берясь тем временем за новую веревку.
— Что доказывать… убьют они вас! Хоть скажите, зачем вам это?
— Не суй нос куда не надо! Пока они меня убьют, я прибью тебя! — ожесточается старик. — Глупая баба! Ведь самолет здесь не сядет: там — овраг, там — речка, тут — камни.
— А если один возьмет и с парашютом прыгнет?
— А назад?
Мария задумывается: действительно, как же немцу назад?
А старик еще подначивает:
— Молчишь?
Словно в ответ ему из кукурузы доносится жалобное мычанье коровы, и, сняв с дерева косу, старик выходит из ворот.
Спускается ближе к реке, выбирает место, где трава гуще, косит.
Косить косит, а еще и на небо косится.
— Слушай, — кричит он вдруг в сторону дома, — думаешь, сегодня прилетит?
Сноха у ворот безнадежно машет рукой:
— Третий день как нет! Откуда мне знать?
— Да, верно, — поникает старик.
— Идите есть, — зовет она. — Ведь с утра маковой росинки во рту не было!
Он не отвечает, косит.
Тонко посвистывает коса: циу-циу.
Опять мычит Флорика, и старик, отложив косу, набирает большую охапку травы и тащит к кукурузе.
Там страшная духота, тучи мух и слепней вьются над коровой. Старик бросает траву и ведет корову на край поля, к кустам, отбрасывающим жалкую тень. Он привязывает ее к кусту, приносит траву, долго смотрит на сбившихся в кучу овец, изнемогающих от зноя. Круто поворачивается и идет к дому.
Рыщет по двору, заглядывает в сарай, наконец подходит к ограде и начинает раскачивать колья.
— Зачем ломать? Забор-то и так пострадал, — удивляется сноха.
Он молча взваливает на плечо четыре кола, берет с завалинки топор.
— Есть будете или как? — кричит она.
Старик исчезает в кукурузе, выныривает оттуда, набирает охапку сухих ивовых прутьев из ограды, уносит в долину, и так несколько раз. И все — молча.
— Господи, упрямый какой! Весь в сына! — чуть не плачет Мария. — Разве я виновата, что фрицы повадились к нам?
Из кукурузы доносятся удары топора.
— Что он задумал? — удивляется сноха.
Берет черпак, наполняет кринку борщом, отрезает ломоть мамалыги.
— Совсем остыла…
Заворачивает мамалыгу в полотенце, прихватывает ложку и миску, выходит из ворот и спускается в кукурузу.
Старик уже вбил три кола вокруг овец и загоняет в землю четвертый.
— И что это будет? — спрашивает она.
А он уже выводит меж столбами плетень, устраивая таким образом обору — загон для скотины.
Мария, сообразив дело, начинает подсоблять ему, но не удерживается, чтобы не сказать:
— Думаете, немцы сверху не увидят, что мы здесь овец прячем?
Он и на этот раз не удостаивает ее ответом. Удовлетворенно обозревает дело рук своих и идет прочь. У речки поднимает косу, и тут невестка догоняет его.
— Или вы сядете поесть, или я разобью эту кринку о камень! Сколько можно ходить за вами? Исхудали, на черта, прости господи, похожи… хоть бы умылись!
Старик оставляет косу, делает шаг к воде, но опять останавливается перед рядком накошенной травы. Его крестьянское сердце не терпит беспорядка. Он берет охапку травы и несет овцам. Остается еще ходки на две, но Мария говорит решительно:
— Ступайте умойтесь… Я сама отнесу корове, слышите?!
Когда она выходит из кукурузы, старик уже сидит возле расстеленного рушника и жует, медленно, задумчиво, глядя куда-то в пустоту.
«Совсем худой стал, — думает Мария. — Умылся — словно смыл с себя тело. Может, побрить его? Так жалко, так жалко… проклятый самолет!..»
Она придвигает поближе к свекру перец, миску, мамалыгу.
— Покушаете — бриться будем.
— Если человек покидает место, где он родился и жил, — говорит вдруг старик, — это уже мертвец. Мы не можем уйти отсюда, если, конечно, ты хочешь дождаться Андрея. А нет… тогда иди на все четыре стороны. Я здесь и один перекантуюсь.