Трехдневная голодовка далась мне нелегко, но я ее заслужила; Хорайзен долго говорил со мной об этом – объяснял своим густым мягким голосом, что прислужники Змея через главные ворота могли проникнуть на Базу, пробраться в Большой дом и убить Пророка – и всё по моей вине. Он был прав, и его аргументы сработали. После этого, когда приходила моя очередь держать караул, я не оставляла свой пост ни на секунду.
После
– Тебя семьдесят два часа морили голодом за то, что ты на пару минут ушла с какого-то дурацкого поста? – переспрашивает агент Карлайл.
– Меня не морили голодом, меня наказали, – объясняю я. – Ради моего же блага.
Не надо, предупреждает внутренний голос. Не придумывай для них оправданий.
Доктор Эрнандес делает запись в одном из блокнотов, после смотрит на меня взглядом, который мне особенно неприятен: в нем ясно читается жалость.
– Какие еще наказания исполняли Центурионы? – спрашивает психиатр.
Я молчу. Спокойно, спокойно. Он откладывает ручку.
– Мунбим? Ты не хочешь отвечать?
Качаю головой.
– Почему?
– Потому что для вас это пустой звук! – Я удивлена громкостью собственного голоса, но мне ничуть не стыдно. Напротив, я наслаждаюсь изумлением доктора, тем, как расшились его глаза, а лоб собрался в складки. – Да, пустой звук! Вы сидите, обложившись блокнотами и ручками, и всё что-то строчите обо мне, и думаете, будто я не вижу, чем вы заняты и о чем пишете, хотя нахожусь тут же, рядом с вами! Вы всегда такой невозмутимый, и вопросы ваши такие логичные, и для вас это просто задачка, которую необходимо решить, и я тоже для вас просто задачка, а вы этого даже не понимаете! Я рассказываю вам все это не для того, чтобы вас развлечь или угодить вам. Я это пережила, это моя реальная жизнь! Неужели не ясно?
Агент Карлайл ошеломленно смотрит на меня пронзительно-синими глазами, но я не обращаю на него внимания, я сосредоточена на докторе Эрнандесе.
– Мне очень жаль, – произносит он вечность спустя. – Разумеется, мне никогда в полной мере не прочувствовать, через что ты прошла, и я первым готов признать, что порой интерпретирую что-то неверно. Но это, все это – наш с тобой обоюдный процесс. Есть вещи, объективно непонятные для тебя, – они касаются мира, в котором ты выросла, и большого мира по другую сторону забора. Важно, чтобы ты разобралась в этих вещах, увидела их в истинном свете. Я стараюсь знакомить тебя с ними как можно аккуратнее, хотя, конечно, тебе порой кажется иначе. Твои чувства совершенно оправданны, и я ни в коем случае не пытаюсь их обесценивать или сбрасывать со счетов, понимаешь?
Мое сердце бешено колотится, лицо горит, а боль в забинтованной кисти вдруг резко усиливается, однако я чувствую искренность в голосе доктора и верю – а может, просто хочу верить, – что он не притворяется. Я делаю глубокий вдох.
– Да. Простите.
– И ты меня прости, – говорит доктор Эрнандес. – И раз уж мы с тобой эмоционально открылись друг другу, позволь задать тебе вопрос. Ты бы удивилась, узнав, что в большинстве стран мира взрослого могут посадить в тюрьму за то, что он трое суток не давал ребенку еды?
Я в недоумении.
– Как это?
– Его обвинят в неисполнении обязанностей в отношении ребенка, либо в жестоком обращении, либо в чем-то подобном. Ты понимаешь, что значит «неисполнение обязанностей»?
Я качаю головой. Выражение мне незнакомо.
– Это когда человек должным образом не заботится о том, кто находится на его попечении, – поясняет доктор Эрнандес. – Применительно к детям это означает, что родитель или опекун, например, не обеспечивает ребенка чистой одеждой или не следит, чтобы тот регулярно посещал школу. Лишение еды на три дня определенно попадает под эту статью.
– Меня наказали, – повторяю я, ведь так оно и было. Я нарушила правила, и за это меня наказали. Таков порядок.
Ты сама в это не веришь, возражает мне внутренний голос. Возможно, раньше и верила, а теперь – нет. Уже нет.
– Заткнись, – шепчу я.
Доктор Эрнандес озадаченно хмурится.
– Мунбим?
Я качаю головой.
– Там была моя мама. Когда отец Джон наложил на меня пост, она это одобрила. – Оба моих собеседника безмолвно смотрят на меня. – Пожалуйста, давайте на сегодня закончим, – прошу я, презирая себя за умоляющие нотки в голосе.
Доктор Эрнандес кивает.
– Да, конечно. Отличная мысль.
Перед тем как закрыть и запереть дверь, сестра Харроу приветливо мне улыбается. Я изображаю ответную улыбку, но выходит скверно. Пару секунд я стою посреди комнаты, затем ложусь на кровать и таращусь в потолок, стараясь прогнать из памяти образ Шанти, выпущенного наконец из ящика, – то жуткое, чудовищное облегчение, что было написано на его лице. Не хочу этого видеть. Сегодня вообще больше не хочу видеть ничего плохого, иначе просто не выдержу. Чтобы отвлечься, я представляю отца.
Он умер, когда мне не исполнилось и трех лет, так что по идее у меня не могло сохраниться воспоминаний о нем. А они, как ни странно, сохранились. Я четко вижу его с разных ракурсов – вот он, должно быть, держит меня на коленях, а вот я играю на полу и смотрю на него снизу вверх. Знаю, эти воспоминания ненастоящие, я была всего-навсего трехлеткой. Очевидно, мое воображение нарисовало эти картинки уже после смерти отца, я сама создала их и запрятала так глубоко, что теперь разум не отличает реальность от вымысла.
Ужасно действует на нервы, когда ты не можешь положиться на собственное сознание. Бывало – и не раз, – что я всерьез сомневалась, существовал ли мой отец в действительности или это лишь утешительная сказка, сочиненная мамой. Однако я не верю – не могу поверить, – что она солгала бы мне в таком важном вопросе, как история моего появления на свет. Единственная фотография отца превратилась в пепел, как почти всё на Базе, но у меня сохранились его часы, а еще были ножи – пускай я и не знаю, где они сейчас, но это реальные, осязаемые предметы, которые принадлежали реальному человеку.
Пожалуй, труднее принять тот факт, что он на самом деле жил, а потом умер, гораздо раньше положенного срока. Это сложно принять, сложно и больно, но это правда.
До
– Не так, – говорит мама, – давай покажу, как надо.
Я протягиваю ей леску и банку с бусинами и наблюдаю, как она вперемежку нанизывает голубые, белые и бледно-желтые шарики и как они с тихим стуком съезжают к ее большому пальцу, вокруг которого обмотана леска.
Мастерить я не умела никогда. В детстве, до Чистки, Элис и другие девочки делали на продажу бусы и браслеты – милые блестящие вещицы, при виде которых жительницы Лейфилда восторженно ахали, ворковали и хвалили моих Сестер: ну что за умницы!
Я мучилась завистью, глядя, как в обмен на украшения мои подружки получают доллар за долларом, пока я слонялась взад-вперед по горячему тротуару с пачкой мятых буклетов в потной ладошке и выискивала желающих побеседовать о слове Божьем. Таких почти не находилось – в основном люди отказывали мне без грубости, поскольку я была ребенком, а в общении с детьми взрослые стараются быть чуть вежливее, но большинство горожан просто бросали: «Спасибо, нет» – и шли дальше, даже не взглянув в мою сторону.
В тех редких случаях, когда кто-то все же останавливался, результат был совершенно иным. Может, плести бусы и делать аппликации с цветами и стразами у меня получалось плохо, зато общаться я умела великолепно. Почти все вступали в диалог просто от скуки или видели забаву в том, чтобы победить в словесном споре с девчушкой, но стоило мне завладеть вниманием собеседника, и разговор обычно принимал весьма неожиданный для него поворот.
Начинала я всегда с провокационного вопроса, на который все отвечали «да». Варианты вроде «Тревожит ли вас мысль о Преисподней?» или «Верите ли вы в силу Господа нашего?» неизменно срабатывали на отлично, так как практически все жители Лейфилда утверждали, что верят в Бога, даже при том что в большинстве своем изрядно отклонились от Истинного пути. Ну а получив на свой первый вопрос утвердительный ответ, я просто начинала говорить.