— Я циркач. В молодые годы работал на трапеции, потом несколько лет выступал с велосипедными номерами. Перед тем как призвали в армию, шпагоглотателем был в луна-парке, по соседству с до джемом.
Идея, предложенная Хуго Шеллом, погрузила вагон в долгие размышления. Тихий гул, перешедший мало-помалу в гам, который заглушил вскоре даже перестук колес, показывал: перспектива праздничного обеда весьма взбудоражила воображение пленных. Некоторые заявляли, что не желают чествовать Сталина даже за блюдо голубцов со сметаной: не то чтоб они не хотят признать, что он выиграл войну, но подобное самоуничижение недостойно настоящего венгра. Остальные, однако, и таких было большинство, отнеслись к этим гордецам как к законченным идиотам; кто-то высказал даже предположение, что в вагоне полным-полно нилашистов, но оскорбленная сторона отвергла подобные подозрения, возражая в том духе, что нилашисты как раз те, кто, наложив со страху в штаны, рвется кричать славу Сталину. Шелл от души веселился, наблюдая, какие страсти разгорелись в вагоне, но сам в споры не вмешивался, словно ему не так уж и интересно было, кто что думает по поводу его затеи.
Утром, когда состав перед раздачей завтрака затормозил, Хуго Шелл пробрался поближе к двери, на видное место. Никто не препятствовал ему в этом. Вагон напряженно ждал, когда и как хитроумный капрал начнет осуществлять свой план. Шелл, однако, не подавал виду, что у него все еще сохранилось такое намерение. Он просто стоял, устремив взгляд на дверь. Никто в вагоне не произнес ни слова, но и штатские, и военные постепенно повернулись в ту сторону, где, напротив щели в раздвижной двери, стоял ефрейтор.
Состав со скрежетом остановился. Снаружи слышались обычные звуки: беготня, мат, звяканье жестяной посуды; наконец тяжелая дверь дернулась и поехала в сторону, в щель ворвался холодный воздух; внизу, возле рельсов, стоял белокурый солдат с автоматом, следя, не собирается ли кто-нибудь из пленных, воспользовавшись суетой, выпрыгнуть из вагона.
Хуго Шелл, оказавшийся как раз напротив охранника с автоматом и его напарников, гремящих посудой, выкрикнул прямо в утренний воздух:
— Товарищ! Ур-а-а! Иосиф Виссарионович Сталин!
Охрана с недоумением уставилась на вагон, откуда спустя мгновение могучим, плотным, словно чугун, сгустком вырвалось громовое «ур-а-а». Шестьдесят глоток повторили возглас шпагоглотателя. Поезд стоял на перегоне. Мощный хор голосов сразу наполнил испещренное пятнами снега огромное поле. В вагоне не было никого, кто бы уклонился, промолчал. На завтрак мы получили двойную порцию хлеба, на обед — фасоль с картошкой и с большими жирными ошметками мяса.
ОН
Через шесть дней неспешного путешествия мы наконец прибыли в лагерь. Спустя сутки стало известно: в третьем бараке с утра будет отбор артистов. Весть принес венгр, щуплый лейтенант в очках. Когда я назвал ему свое имя, холодный взгляд его быстро сверкнул под стеклами.
— Я читал два твоих стихотворения в «Венгерской звезде». Считаю, ты поэт талантливый, — тихо, беспрекословным тоном сказал он.
— Я не поэт, — растерянно взглянул я на него, не зная, в какой степени можно доверять незнакомому человеку.
— Разве не ты написал стихи, о которых я говорю?
— Ну, я. Иногда случается сочинять между делом. Я был актером, но несколько лет как бросил это занятие, работал расчетчиком на заводе у Ганца[7].
— Хорошо, при отборе на всякий случай скажи, что актер. Петь умеешь?
— Нет.
— Тогда нелегко тебе будет.
— Я хочу собрать театральную труппу. Несколько человек у меня уже есть.
— Приводи их с собой.
— Прости, но сам-то ты — кто? Я твое имя не разобрал.
— Геза Торда, лейтенант.
— Ты писатель?
Он рассмеялся. Смех был холодноватым и резким, как блеск его слов.
— Хотел им стать. Написал несколько книг, да вот мерзавцы забрали в армию. Сейчас я редактор венгерской газеты, живу в пятом бараке, работаю пропагандистом. Располагаю властью. Не такой, как у Черчилля в Англии, но все-таки большей, чем у Хорти во время войны.
Тут я обнаружил, что глаза у него — карие. И притом — дружелюбные и доверчивые. До тех пор они казались мне голубыми, стальными.
— Почему ты решил создавать театр? — спросил он вдруг, с прежней холодной вежливостью.
— Просто пришло в голову.
— Правильно, ты уже чувствуешь, что такое плен. В общем-то, человек здесь свободнее располагает собой, чем в обычной жизни. Я, например, никогда раньше не думал, что буду военным, а видишь, из меня сделали лейтенанта. Зато теперь я — редактор газеты. Ты тоже спеши, пользуйся возможностями, которые открывает колючая проволока.
Через час мы стояли в третьем бараке, на дощатом помосте, служившем сценой. Отборочная комиссия в составе пяти советских офицеров сидела в первом ряду и внимательно смотрела на нас. Вызывал претендентов переводчик-русин. Он устроился в зале, среди барабанов, скрипок, труб. Военные музыканты попали в плен вместе со своими инструментами.
Торда стоял в зрительном зале, сбоку в проходе; сверху, с подмостков, казалось, что он следит за событиями, вытянувшись по стойке «смирно».
ВДОХНОВЕНИЕ
Первым из нашей семерки был вызван Эрнё Дудаш, сапожник. Проворный и долговязый, он выбежал на середину сцены, изысканно поклонился и, еще не успев выпрямиться, запел. Голос изливался из его груди в каком-то невероятном объеме; он заполнял собою барак, от него дрожали стекла в узеньких окнах; казалось, он бы не уместился даже в альпийской долине. Я, не веря своим ушам, потрясенный, стоял вместе с остальными у задника, и меня словно захлестывал какой-то могучий поток. Комиссия зааплодировала, переводчик замахал: хватит, хватит. Дудаш раскланялся. Он был записан в артисты.
Когда было названо имя ефрейтора Хуго Шелла, он двинулся на середину сцены, вальсируя, издавая птичьи трели и поднимая голову вверх, словно танцевал в лесу, меж деревьями. Губы его были почти неподвижны, но извергали каким-то загадочным образом чириканье, щелканье, мелодичный свист. Члены комиссии встали со своих мест и тоже подняли головы вверх. Лесная птичья симфония внезапно оборвалась. Хуго Шелл насторожился, приложил к уху ладонь: откуда-то издалека долетел львиный рык. Рык приближался, ефрейтор стоял с трясущимися коленками, ожидая кровожадного зверя, потом рухнул навзничь. Офицеры сели. Шелл закрыл лицо ладонями, издал громкий ослиный рев, чем весьма насмешил комиссию, и на том закончил свое выступление.
Андор Белезнаи, которого вызвали после Шелла, до того был обескуражен успехом шпагоглотателя, что выскочил на середину сцены, словно под пули, готовый к любым опасностям. Он выбрал для показа жанр танца. Вытаращив глаза, напрягая измятое, лошадиное свое лицо, он мычал что-то вроде мелодии и делал неуклюжие танцевальные па. Комиссия с некоторым сочувствием наблюдала, как кривляется перед ними стареющий деревенский комедиант; я видел, офицеры уже готовы были махнуть и отпустить его восвояси, как вдруг Белезнаи крикнул: «Хопп, хопп, хопп!» — и с неожиданной легкостью совершил несколько балетных прыжков, поднимая ноги в почти идеальный шпагат. Это зрелище изумило комиссию так же сильно, как и нас, стоящих на сцене. Этот феноменальный полет побудил меня вспомнить детство: примерно так я, мечтательный мальчик, растущий среди артистов, представлял себе когда-то вознесение Христа, чудо отрыва от земли; я и сейчас не слишком бы удивился, если бы Белезнаи после очередного прыжка не опустился на подмостки, а вылетел через крышу барака и парящими, медленными шассе устремился на запад.
Я зажмурил глаза. Вера, наверное, в безопасности, но не знает, что случилось со мной. В августе у нас должен родиться ребенок. Зачат он был в ноябре, на берегу Дуная, неподалеку от судостроительного завода, в дни, когда отчаяние и надежда достигли своего апогея, в час, когда угасает закат и выходят на охоту убийцы…