Обсуждали, как правило, игру актеров. Дюла тихонько сидел за стаканом воды с малиновым сиропом, воображая, будто это вино, и благоговейно внимал рассуждениям своих покровителей об осанке героя-любовника, о фортелях опереточного комика, о руладах Илы Зар. Кроме того, все трое дружно поругивали декорации, краску, которая спустя три дня идет трещинами, лампочки на триста свечей, которые лопаются одна за другой. Дюла с наслаждением смаковал про себя словечки театрального обихода, а заодно обучался игре в карты. Он ни за что не согласился бы пропустить хотя бы один из таких вечеров. Иногда, набравшись храбрости, он и сам пересказывал какую-нибудь случайно услышанную театральную сплетню. Приемные родители внимательно его выслушивали, и тогда он особенно остро ощущал свою причастность к театральному миру.
После спектакля в театре обычно появлялась жена Хермуша. Она с точностью до минуты знала, когда кончается какой спектакль, умудряясь каким-то образом учитывать даже вызовы «на бис». Ее Дюла не любил, но уважал. Губы у нее вечно были поджаты, голос был тихий, но какой-то визгливый. Говорила она исключительно о том, что собирается приготовить на завтра. Хермуш, впрочем, выслушивал эти кулинарные проекты с бесконечно счастливым видом, глаза его лучились нежностью, усы топорщились в улыбке, открывая уродливые зубы-лопаты.
Вскоре дядюшку Али сделали начальником театральной мастерской, и он сразу же взял к себе Дюлу, чтобы мальчик занялся наконец настоящим делом. Тут-то Дюле и пригодилось все то, чему обучил его Гомбош. С первых же дней он стал делать большие успехи. Сначала в его обязанности входило лишь распиливание досок, купленных на лесопилке у Берковича, однако не прошло и года, как он уже самостоятельно мастерил складные подмостки и вырезал из фанеры кусты и деревья для сцены. Вскоре он достиг таких степеней совершенства, что ему поручили вырезать из еловых полешков фрукты и гусиные ножки, а потом раскрашивать их в яркие, аппетитные цвета. Три года спустя, в шестнадцать лет, Дюла уже считался кем-то вроде заместителя дядюшки Али и пользовался в мастерской огромным уважением. Когда обсуждались декорации новой постановки и режиссер собирал на совет специалистов — начальника мастерской, главного по декорациям, им к этому времени был Хермуш, художника и прочих, — в числе приглашенных, как правило, оказывался и юный Торш.
Дюла любил одеваться пестро. В нормальной одежде его можно было увидеть разве что воскресным утром, обычно он предпочитал театральный костюм. Любимым его нарядом была синяя полосатая матроска, привезенная знакомым сегедским моряком. К ней надевались темно-синие панталоны и белые теннисные туфли, на голове красовалась потертая бордовая феска без кисточки. Этот оригинальный головной убор Дюла приобрел у Мишки, расклейщика афиш, отдав за него целую сахарную голову. Мишка ходил по городу с рюкзаком, из которого торчали афиши, в левой руке он таскал ведро с клеем, а в правой — длинную кисть, которой торжественно приветствовал всех симпатичных ему прохожих. Дюла показал придурковатому Мишке двухкилограммовую сахарную голову, завернутую в новенькую синюю бумагу, и уговорил его меняться на феску, которую до тех пор Мишка носил не снимая. На сцене и в артистических уборных Дюлин экзотический костюм никому не бросался в глаза, актеры не видели в нем ничего необычного. В городе тоже никто особенно не удивлялся. Сидел ли Дюла на набережной Тисы или с приемными родителями в «притоне», никто не обращал на него особого внимания, все знали, что этот малый — из театра. Торговки на ярмарочной площади считали его настоящим артистом и частенько совали ему в карман то яблоко, то грушу в качестве пожертвования на нужды сегедской культуры.
Дядюшка Али, который, если верить его словам, только что преподнес носорожков в дар Будапештскому зоопарку, а слоновые бивни — Национальному музею, по-прежнему любил порассказать Дюле о былых африканских денечках, причем количество историй множилось день ото дня. Не исключено, что это шутливое повествование было как-то связано с Дюлиным матросским костюмом. Иногда они делились соображениями о том, что неплохо было бы попасть в зомборскую труппу, которая летом играет в Фиуме. Оттуда можно прокатиться на юг, к маленьким негритятам, которые гоняют вместо мяча кокосовый орех.
Летом труппа выезжала на гастроли по обычному адресу, а Дюла оставался в Сегеде. Он много работал в мастерской, приводя в порядок сломанные подмостки, стулья и вешалки, отделывая туалетные столики. Кроме того, он обходил зрительный зал, проверяя обивку кресел и карнизов. Заметив порванный или отставший бархат, он тотчас же устранял недостаток при помощи крохотных медных гвоздиков. С матушкой ему не удавалось встретиться даже в это время. Бедняжка не имела возможности уехать из города. Им оставалась все та же тайная переписка.
На третьем году своей театральной жизни, прекрасным летним днем, Дюла впервые узнал, что такое любовь. Труппа в это время была еще в Сегеде, до отъезда оставалось около недели. Правда, началось все гораздо раньше, в понедельник на пасхальной неделе. Приемные родители запаслись духами и, прихватив с собой Дюлу, отправились с визитами ко всем женщинам труппы, намереваясь обрызгать всех без исключения[1]. Стоял туман, как это часто бывает на пасху.
Друзья двигались от одного знакомого дома к другому. Очередь дошла до пожилой актрисы, давно перешедшей на амплуа «благородных старух». Зайдя во двор, Дюла увидел девочку-подростка в белом платье, качавшую на качелях сестренку. На этот раз он был в парадном костюме — ни малейшей пестроты, белая рубашка похрустывала от крахмала и доставляла ему немало мучения. Девочка подняла на него глаза. Рука ее на минуту остановилась, задержав в воздухе цепные качели с сидевшей на них пятилетней девчушкой. Она стояла и смотрела на нарядного мальчика, а трое декораторов тем временем уже стучали в дверь Маришки Кендереши. Плохо соображая, что делает, Дюла метнулся к девочке и обрызгал ее из своего флакона. Девочка покраснела, но не рассердилась, по лицу промелькнуло некое подобие улыбки. Потом она отвернулась, и качели снова взлетели в тенистый воздух сада. На том все и закончилось. Минуту спустя они уже входили к достопочтенной Маришке Кендереши, одной из самых старых сегедских актрис, обладательнице маленькой комнатушки, обставленной собственной мебелью, увешанной лавровыми венками и фотографиями. Поприветствовав и поздравив хозяйку, посетители получили по стаканчику домашнего ликера странного лилового цвета.
Когда они снова очутились в саду, девочки уже не было, качели неподвижно висели среди цветочных головок с прозрачными от солнца лепестками.
Дюла давно принял к сведению, что на свете существуют женщины, волшебная комната Илы Зар, со всеми ее ароматами и шелками, до сих пор стояла у него перед глазами. В театре он каждый день сталкивался нос к носу с самыми красивыми актрисами, по которым сходили с ума поклонники, которым посвящали стихи поэты. Иногда наедине с собой или в обществе приемных родителей Дюла думал об этих актрисах, ему нравилась их походка, их изящные туалеты, он знал, кто и что выписывает себе из Будапешта или из Вены. Однако при виде девочки в белом он испытал нечто совсем иное.
Выйдя от Маришки, Дюла сразу же покинул своих опекунов. Несколько раз прочесав улицу, он вернулся к дому и проторчал там до самого полудня, проигрывая в уме разные варианты знакомства. В конце концов терпение его было вознаграждено. Девочка вышла из дома с зелеными воротами. Она обрадовалась Дюле, но, разумеется, виду не подала, смущение и радость выдал лишь робкий жест, которым она коснулась медной ручки, запирая ворота. Секунду-другую она стояла у ворот, с детской робостью глядя на Дюлу, потом встрепенулась и пошла в город. Походка у нее была чуть-чуть неуверенная, словно из-за того, что мальчик смотрел ей вслед. Дюла отважился тронуться с места только тогда, когда девочка повернула за угол. Пока он дошел до угла, она исчезла совсем.