РАСКРЫВАЕТСЯ ЗАНАВЕС
1
Пять минут седьмого, я вхожу в уборную. Меня обнимает гримерша.
— Целую ручки, госпожа актриса, — говорит она, окончательно посвящая меня в актрисы. Против этого «целую ручки» возражать бесполезно, с этим нужно смириться.
На столике у зеркала стоят четыре корзины цветов. От Жаклин, Лаци, Форбата и директора. Значит, Лаци и Жаклин уже после обеда прислали цветы. Я тороплюсь с гримом и одеванием, скоро они будут здесь. Форбат тоже прислал красивые цветы, и директор.
— Целую, госпожа актриса!
Это парикмахер. Он тоже впервые назвал меня «госпожой актрисой»! До сих пор он звал меня Катока. Большая роль!
Стучат в дверь.
— Войдите! — кричу я, счастливая.
В уборную входят папа и мама. Я удивлена, а они говорят, что приехали в Пешт на один вечер, хоть мы и не написали им и даже не пригласили, но ведь поездка все равно бесплатная, да и с тех пор, как папа на пенсии, они часто ездят по стране, смотрят то тот город, то этот; они смеются, топчась у порога, мол, это у них такое запоздалое свадебное путешествие, я их усаживаю, мне хочется плакать, но нельзя: одна-единственная слезинка может все погубить; на ногах у меня новые туфли, они великолепны, удобны; дорогие мои папочка и мамочка, у них даже билетов нет.
Первый звонок. Половина седьмого. Собственно говоря, я уже готова. Парикмахер заканчивает с прической, я смотрю на свое отражение в зеркале, и мне кажется, что я очень красивая, такая, какою могла бы быть в школьном сочинении Марики, если бы она написала его ко Дню матерей. Глаза у меня как будто немного темнее, чем обычно, наверняка от волнения. Я ужасно волнуюсь — и не хочу защищаться от этого волнения. Нельзя. Этому научил меня Лаци, против сценического волнения бесполезно бороться, пусть будет, оно само по себе трансформируется и станет помощником.
Снова стучат.
— Войдите! Войдите!
Дверь открывает Форбат. Страшный, со свинцовым лицом стоит он в дверях. Я видела его полчаса назад, с тех пор он будто похудел; черные глаза горят, руки дрожат. Я вижу, как они дрожат под манжетами. Неужели так волнуется? У него это уже шестая или седьмая премьера, а он едва стоит на ногах. Похоже, из-за меня нервничает. Все же боится, что я провалю его пьесу.
— Как вы, Кати? — спрашивает он, и даже уголки губ у него белые.
— В порядке, — отвечаю я с улыбкой.
Моя улыбка спокойна, голос естествен, надеюсь, это хорошо на него подействует.
— Вы никогда еще не были так красивы, — говорит он серьезно.
— Правда?
— Правда, вы великолепны.
Не понимаю: стоит мрачный, просто зловещий, а сам говорит комплименты. Он целует руку маме, которая от этого готова сквозь землю провалиться, и обнимает папу.
— Лаци еще нет, только вот цветы от него. — Я смотрю на Форбата, и голос у меня немного укоризненный, словно это он виноват, что мой муж опаздывает.
— Вы не должны думать ни о чем, кроме спектакля.
— Хорошо, — говорю я покорно, чтобы его успокоить.
— Сегодня вечером вы станете великой актрисой.
— Видите, и Норе тоже прислала цветы! — показываю я на сияющую белизной корзину, чтобы окончательно выкарабкаться из похожего на дурноту премьерного волнения.
— Очень красивые.
Я подхожу к нему.
— И вам спасибо за цветы, Дюри. Я обещаю, что сделаю все, что только в моих силах, — я кладу руки ему на плечи — у меня это самый прекрасный вечер в жизни.
Встав на цыпочки, я обнимаю его за шею и под умиленные слезы папы и мамы братски целую его. Он совершенно тощий, без мускулов, просто хрупкий, как подросток. Он обнимает меня за плечи, на мгновение прижимает к себе и тут словно становится сильным.
2
Входит директор. Он тоже едва стоит на ногах. Я вынуждена принять к сведению: меня все боятся. Он такой мрачный, что мне, глядя на него, хочется смеяться.
Дюри передает папе и маме два билета в ложу, и директор через сцену проводит их в зал. Но прежде они все обнимают и целуют меня.
— Что-нибудь еще нужно, госпожа актриса? — спрашивает гримерша.
— Спасибо, ничего.
— Я все же попрошу сделать вам лимонад, — смотрит она на меня тоже с очень настойчивой заботливостью.
Мы остаемся вдвоем с Дюри.
— Писателем быть еще ужасней, чем актрисой, — наконец рассмеялась я.
— Почему?
— Вы так скорбно стоите тут, Дюрика. Очень ужасная вещь такая вот премьера?
— Весьма.
— И вы всегда такой несчастный?
— Думаю, да.
— Но сегодня особенно, правда?
— Нет, нет…
— Однако теперь уж ему пора бы приехать!
— Наберитесь терпения!
— Не будь вас рядом, меня бы кондрашка хватил.
— Но я ведь здесь.
— Все же это безобразие. Как ни считай, он уже должен был приехать, чтобы быть со мною рядом. В четыре часа он повез Жаклин на киностудию, в полпятого они, наверно, были уже там, час на переговоры — это половина шестого, оттуда отвезти Норе в гостиницу — я с большим запасом считаю — это шесть, из гостиницы домой — это четверть седьмого, переодеться — полчаса, из дому сюда — без четверти…
Дюри смотрит на часы.
— Вот видите, Кати, вы сами насчитали без четверти. Посмотрите, до без четверти семь еще две минуты.
— Тогда он должен приехать через две минуты.
— А если переговоры на студии продлились чуть дольше, тогда он не сможет приехать без четверти. Может случиться, что он, запыхавшись, влетит в зрительный зал лишь в последний момент.
— Да, иметь очень знаменитого мужа — большое неудобство. Вы знаете жизнь Ракоци? — перехожу я неожиданно на другую тему, потому что не хочу больше мучить ни его, ни себя.
— Не очень.
— И не знаете, кто была его любовница в Париже?
— Ракоци?
— Его самого.
— Не знаю.
— Который час?
— Перестаньте спрашивать, который час!
— Значит, без четверти.
В это время выпускающий дает два звонка. Я хватаюсь за голову. Дюри кричит на меня:
— Очень прошу вас, думайте только о роли!
— Вы правы. Пойду на сцену, немножко похожу в декорациях. Может, это меня успокоит.
— Я пойду с вами.
— Пожалуйста, останьтесь здесь. И если Лаци приедет…
— Я пойду с вами. Вы обязаны слушаться автора.
— Хорошо, пойдемте. У меня чистый голос?
— Чистый.
Мы выходим в коридор, там суматоха: пожарник принюхивается, идет с лимонадом гримерша. Она тоже очень бледная. Смотрит на меня без всякого выражения.
— Пожалуйста, госпожа актриса, — протягивает она мне на маленьком желтом пластмассовом подносике лимонад.
— Спасибо, я не хочу.
— Поставлю на ваш столик, — шепчет она и бесшумно проскальзывает мимо меня.
В конце коридора появляется мой партнер Фери Ковач. Он большими шагами несется вперед и ругается на чем свет стоит. Это немного развлекает меня, и я смеюсь. Фери никак не реагирует на мой смех. Увидев меня, он делает торжественное лицо и безмолвно проходит мимо. Даже не поздоровавшись. Да еще и с автором. Ужасная вещь премьера, все слепы и глухи от волнения.
Через железную дверь выходим на сцену. Дюри берет меня под руку. В нескольких шагах от нас шушукаются две актрисы. Когда мы подходим ближе, они испуганно отскакивают друг от друга и с неестественной громкостью заводят разговор о тряпках. Наверняка кости мне перемывали, провал пророчили. Мерзавки. Во время премьеры неизбежно проявляется творческая зависть. Однажды Дюри рассказывал, что когда видит на премьере своих коллег-писателей с воодушевлением аплодирующими, то знает, что написал плохую пьесу. В это время действуют тайные силы. Коллеги-актеры тоже сидят в зрительном зале напряженные и нервные, и даже теми, кто действительно в хороших отношениях с актером, играющим на сцене, все равно овладевает некая теснящая злость. Руки оживленно хлопают, а в глубине душ таятся странные тревоги и тявкают шавки зависти, и поэтому надо хлопать с удвоенной силой, чтобы не слышно было их лая.