— Стало быть?
— Стало быть, через полчаса я дома с Жаклин. Все в порядке, сердце мое?
— Все в порядке, — улыбаюсь я в телефонную трубку.
Мы все трое в панике, суетимся, не знаем, за что хвататься. Мария поднимает крышки, проводя смотр блюдам, я разматываю на террасе красно-белую парусину: сегодня солнечный день, мы будем обедать на свежем воздухе. Марика одно за другим примеряет платья, время от времени смахивая со стола и разбивая тарелки. Мария только руками разводит и вскрикивает; один лишь сад полон покоя, спокойно и светло красуется он желтыми, красными и голубыми тонами, в оправе бассейна бесстрастно блестит драгоценный камень воды, лентяйничают недавно покрашенные садовые стулья. Лаци прав, волнения мне явно на пользу, я чувствую себя уже бодрее. Какой день! Сейчас мы обедаем с Жаклин Норе, а вечером я играю первую в жизни главную роль.
Я кидаю на стол глубокую тарелку. Бегу за энциклопедией. Листаю. Сен-Симон… «Французский мемуарист, военный, затем придворный…» Так начинается глава о нем. Почему у меня так сильно бьется сердце? Что это? Я слышу смех. «Представьте, Жаклин, моя маленькая телка решила, что сценарий написал Сен-Симон…» Они смеются. Сначала смеется только она, красивая белокурая актриса, потом оператор, потом Лукс, потом… я фантазирую дальше: вечер, семь часов десять минут, раскрывается занавес, пустая сцена, после короткой паузы я медленно, задумчиво выхожу из средней двери… и в зале начинают смеяться. Я боюсь, Дюрика, страшно боюсь.
НА ТЕРРАСЕ
1
Мы сидим вчетвером под напитанной светом полосатой парусиной: Марика, с открытым ртом пялящаяся на француженку, Лаци, жонглирующий французскими и венгерскими словами, я, от немоты усердно им улыбающаяся, и она: ей явно хорошо в нашем обществе.
Она белокурая. Такая белокурая, что вокруг нее даже воздух светлее. Впрочем, по фильмам я представляла ее себе совсем другой. Обворожительно испорченной, такой, что даже жилки светятся от чувственности. А в действительности при взгляде на нее — она сидит за столом напротив меня — на ум приходят не наркотики, а витамины, фруктовые экстракты и детское питание. Я счастлива, что она такая.
Ей, наверное, столько же лет, сколько и мне. Она — всемирная знаменитость, я — никто. Но я не завидую ей. Я глажу по голове Марику, они с Лаци о чем-то увлеченно разговаривают. Жаклин громко смеется. Судя по мелодии слов и по тому, как они друг на друга смотрят, они вспоминают какое-то давнее событие. Интересно, откуда у них общие воспоминания? Может, встречались в Париже на том ночном театральном приеме?
Однако я ошиблась. Лаци, словно почувствовав, о чем я думаю, объясняет, над чем так смеется Жаклин:
— Я рассказал ей о твоем вступительном экзамене. Как ты сказала, что, если я тебя не приму, ты станешь критиком и будешь писать обо мне плохо.
— Это было не на экзамене, а на улице, — поправила его я и покраснела.
Лаци переводит. Жаклин наклонилась над столом и поцеловала меня. Ее поцелуй, быстрый и легкий, ерошит мне волосы. Я понимаю, она меня находит очаровательной. Этого я не люблю, меня раздражает, когда меня на двадцать девятом году жизни считают ребенком, но Жаклин я и это прощаю, настолько она хороша.
После обеда Марика вынесла рисовальный лист и цветные пастельные мелки. Жаклин вынуждена оставить на рисовальном листе свои разноцветные автографы. Моя дочь, счастливая, убегает со своей добычей.
Жаклин наклоняется к уху Лаци и, взглянув на меня искоса, что-то ему шепчет.
— О чем вы шепчетесь? — спрашиваю я со смехом.
— Жаклин спрашивает, много ли мужчин в тебя влюблено, — смотрит на меня большими глазами Лаци.
— О…
— Только отвечай откровенно, по крайней мере я хоть все узнаю, — откидывается на спинку стула моя единственная любовь и скраивает комически тревожную физиономию.
— После выступлений по телевидению я обычно получаю двадцать пять — тридцать любовных писем. Пишут их студенты или сумасшедшие. Лаци о них знает. Лаци переводит.
— Ла-ла-ла-ла-ла… — поет на французский манер Жаклин.
— Она говорит, чтобы ты рассказала о тех, о которых я не знаю, — переводит мой муж.
Я задумываюсь. Сначала взвешиваю, не изобразить ли мне легкую обиду, но быстро спохватываюсь, что у меня нет причин для обиды. Жаклин в хорошем настроении, шутит со мной, но совсем не издевается.
За мою скромную маленькую карьеру в самом деле мне дважды решились открыто сделать любовное предложение. Отто Пачери, молодой режиссер, очень настойчиво давал мне понять, что у него в отношении меня большие планы. Пачери на редкость цельная и оригинальная индивидуальность. Он уже многие годы готовится к тому, чтобы в «Трагедии человека» в картине рая изобразить Адама и Еву в виде человекообразных обезьян. Он считает, что это первый шаг к поистине современной интерпретации произведения Мадача. Некоторое время он прельщал меня обещаниями занять в двойной роли в некоем попурри по Шекспиру, в котором он соединил бы «Комедию ошибок», «Двух веронцев» и «Двенадцатую ночь». Однако позднее открыто заявил о своих чувствах, более того, даже честно признался, что считает меня бездарной, но, несмотря на это, влюблен в меня. Другой поклонник появился у меня в провинции, в тот год, когда Лаци добился, чтобы под видом гастролей мне удалось сыграть мало-мальски приличную роль. Пять с половиной недель я провела в Уйпаннонваре: пять недель репетировала, полнедели играла. Я играла героиню одной старой венгерской пьесы, молодую актрису, которую хочет соблазнить знатный аристократ, но девушка не покоряется и в конце концов кончает самоубийством. Уже на самых первых репетициях появился на горизонте Мартон Хуслер, местный театральный критик, и предложил в интересах создания полнокровного образа рассказать мне об особенностях венгерского феодализма. Я доверчиво приняла его помощь, и Хуслер действительно сначала интересно рассказывал об эпохе феодализма. Однако за неделю до премьеры случилось нечто, что излечило меня от доверчивости. В кондитерской «Незабудка» он прочел мне черновик рецензии на мою роль. Мне уже это не понравилось, хотя он отзывался о моей работе с большим признанием. Когда же он сообщил, что только от меня зависит, будет опубликована эта рецензия после премьеры или нет, я встала и ушла. На следующий день после премьеры я прочитала о своем исполнении роли следующее: «Каталин Кабок ни на мгновение не смогла передать нам силу и величие человеческого духа, которые вынесли бы феодальным нравам современный, с позиций сегодняшнего дня, приговор».
— Таких нет, — говорю я горячо, — таких, о которых не знал бы мой муж, нет, были отвратительные мелкие люди, которые пробовали своими грязными притязаниями замарать и меня, но…
Я умолкаю. Лаци переводит, и на его лицо набегает облачко, Жаклин тоже пригорюнилась. Как стыдно. Своей горячностью и высокопарностью я испортила им веселье. И себе тоже. Надо было сказать что-нибудь легкое, остроумное. Ну почему я такая нескладеха?
2
Мы молчим, все трое. Напрасно светятся над нами красно-белые полоски, все неприютно и безнадежно. Жаклин смотрит на скатерть, перебирая на ней крошки. Лаци уныло наливает в бокалы вино, я пытаюсь придумать, как бы поправить настроение, но мне ничего не приходит в голову.
К счастью, звонит телефон. Мы подскакиваем одновременно с Лаци, и даже Жаклин делает какое-то движение. Лаци кивает мне, чтобы я осталась, и торопливо выходит. Я беспомощно смотрю на Жаклин. Француженка протягивает руку к корзинке с фруктами и ободряюще улыбается. Она наклоняется ко мне, чтобы и я что-нибудь взяла из нее. Я чувствую, что избежала чего-то ужасного, и начинаю смеяться. Это весь мой словарный запас, только так я могу выразить то, что чувствую. А вот и нет! Неожиданно мне все же кое-что приходит в голову. Я хватаю коробку с мелками, становлюсь на колени на светло-серые камни террасы и красным мелком рисую крылья раскрытого занавеса. Достаю другие мелки, и вскоре — вот она я, совсем как на рисунке Марики, кланяюсь позади суфлерской будки. Я пишу единственное французское слово, которое знаю: «Премьера».