За обедом Дюла внезапно страшно побледнел и рухнул на пол. Гардони и опомниться не успел. Падая, он потянул за собой скатерть; осколки тарелок и приборы, звеня, разлетелись по паркету. Через несколько минут карета «скыорой помощи» увезла Дюлу в больницу.
ГЛАВА 10
Эрцгерцог и Тиборц
Два месяца он провалялся в постели. Потом провел месяц на Балатоне. Врачи советовали подождать с выходом на сцену по меньшей мере год. Дюла охотно покорился. Когда приступы стенокардии окончательно прошли и постепенно вернулись силы, он, к единодушному изумлению театралов, согласился выступить в Будайском летнем театре. На этот раз ему досталась роль стареющего графа, пожертвовавшего ради сына своей последней любовью. Во втором акте граф исполнял трогательную песенку об ушедшей молодости. Почти всю роль Дюла провел сидя и песенку тоже спел, не вставая со стула.
Гардони не было в живых, он умер спустя полгода после постановки «Трагедии». Некому было обвинить Дюлу в измене. Актеры же, поглощенные вечной погоней за куском хлеба, видели во всем этом лишь одно: за что бы этот Торш ни взялся, вечно заработает кучу денег. Театры оперетты, почувствовав, что здесь открываются большие возможности, стали наперебой предлагать Дюле одинаковые роли. Чередой последовали почтенные кавалеры, оплакивающие ушедшую молодость и красоту; даже Пештский театр включил в репертуар несколько романтических музыкальных пьесок такого рода.
Это была эпоха странного, самозабвенного веселья. Саксофоны и барабаны театральных оркестров звучали все громче, словно стремясь заглушить грохот пушек.
Теперь уже не Ласло Акли писал пьесы для Дюлы, а другие — куда глупее его. Акли уехал в Голливуд и на старости лет написал антигитлеровскую пьесу «Сын императора», которую многие критики называли шедевром. За несколько лет до смерти он успел стать порядочным человеком.
Дюла брался за все, что могла предложить ему индустрия развлечений. Эти роли он даже не считал нужным заучивать и принимал участие максимум в двух-трех репетициях. Если на какой-нибудь из таких спектаклей случайно попадал серьезный ценитель, он, как правило, выходил глубоко подавленный, не понимая, зачем великому актеру нужна вся эта чепуха.
Летом, когда немецкая армия вторглась в Советский Союз, а венгерскую армию поставили под ружье и двинули на помощь вермахту, авторы опереток выдали целую серию сочинений о «добром старом времени». Осенью 1941 года Дюла выступал в роли эрцгерцога на сцене Малого музыкального театра. Благородный эрцгерцог покровительствовал любви юного кадета, памятуя о том, что сам он некогда был таким же юным кадетом. Бог знает в который раз исполнил он привычную песенку о безвозвратно ушедшей юности, потом надел шляпу и в одиночестве побрел на улицу Штефании.
В последнее время Торш жил совершенно один. Друзей у него не было. Господин Шулек переехал на другую квартиру. Из них двоих именно он, а не Дюла попал в Национальный театр. Добиться этого было не так-то просто: господину Шулеку уже стукнуло пятьдесят, да и глаз… В конце концов помог один из Дюлиных соучеников по театральному институту. Господину Шулеку нелегко было уехать от Дюлы, но секретарство, означавшее полное безделье, успело надоесть ему до смерти. Он хотел работать. Узнав, что его приняли, он употребил все свое красноречие, чтобы убедить Дюлу изменить свою жизнь. Долгие годы, проведенные в театре, научили его отличать талант от посредственности. Он понимал, что его «сынок» — великий артист, и видел, что этот артист медленно, но верно губит самого себя.
— Нечего мне было идти в актеры, — сказал как-то Дюла приемному отцу. — Домой надо было вернуться после той пощечины, так-то, господин Шулек… тогда все было бы по-другому.
— Как же можно так говорить, сэр, — вознегодовал приемный отец, он же секретарь, — господь благословил вас таким талантом, а вы… Ох, будь я и вправду вашим папашей, уж я бы влепил вам пощечину, а еще лучше — коленом под зад: давай-ка, мол, в Национальный театр, играть короля Лира да Люцифера…
— Ничего вы не понимаете, господин Шулек, — возразил Дюла. — Для вас театр — дом родной. А я бы выучился на налогового инспектора, сидел бы себе по сей день в Вашархее и наслаждался бы жизнью. Ходил бы в форме, были бы у меня, господин Шулек, жена и детишки. По воскресеньям обедали бы все вместе… Матушка бы стряпала, а мы вдвоем обжирались…
Никакие уговоры не помогали, не слушал он господина Шулека. Временами декоратору казалось, что господина Торша тяготит его присутствие. А раз так — лучше разъехаться, никто не мешает им встречаться, живя на разных квартирах.
С переездом было сплошное мучение — Дюла во что бы то ни стало хотел отдать господину Шулеку как можно больше вещей. С огромным трудом удалось приемному отцу впихнуть кое-что обратно в квартиру.
С тех пор не проходило недели, чтобы господин Шулек не зашел навестить Дюлу. Первое время он упорно возвращался к старому разговору, но в конце концов, видя, что «сынок» нервничает, махнул на это рукой.
Дюла зарабатывал очень много денег, но при этом тщательно следил, чтобы они у него не задерживались. Ему доставляло особое удовольствие растранжиривать свои заработки до последнего филлера. Он изобрел тысячу способов избавляться от всего, что у него было. Раз в неделю он выдавал метрдотелю «Нью-Йорка» одну-две сотни пенгё на бесплатные обеды для актеров, вышедших на пенсию. Проведя вечер с какой-нибудь из знакомых представительниц древнейшей профессии, он оставлял у нее столько денег, что на них свободно можно было приобрести цветочный магазин.
В театральных кругах он считался человеком с большими странностями. Его замкнутость и суровость вызывали уважение. Если он присаживался на скамейку, никто не осмеливался пристроиться рядом. Люди привыкли к его причудам и перестали им удивляться. Господин Шулек не удивился даже тогда, когда Дюла переоборудовал одну из комнат в столярную мастерскую с верстаком и кучей разнообразных инструментов. Чего греха таить — он даже радовался этой мастерской, в которой господин артист проводил ежедневно не меньше часа.
С каждым днем Дюла Торш все сильнее ненавидел жизнь, а заодно и самого себя. Он старательно избегал людей и расслаблялся, казалось, лишь тогда, когда лицедействовал в очередной лживой и глупой пьеске. Можно было подумать, что он мстит кому-то за тот сердечный припадок, что помешал ему некогда сыграть Люцифера. Он получал истинное наслаждение от дешевых театральных импровизаций. Когда его величество император и король предлагал эрцгерцогу закурить, эрцгерцог-Дюла с огромным удовольствием отвечал что-нибудь вроде: «Нет ли у вас чего-нибудь кроме «Левенте»[4], ваше величество?» Публику такие театральные «вольности» чрезвычайно развлекали, а Дюла старательно следил, чтобы ни один спектакль не прошел без какой-нибудь скандальной реплики в этом роде.
Стояла весна 1943 года, та самая весна, когда советские войска на восточном фронте перешли в наступление. Однажды утром в Дюлиной квартире появился господин Шулек в сопровождении Иштвана Пастора, молодого режиссера из Национального театра. Торш встретил их крайне настороженно и недружелюбно. Пастор с ходу приступил к делу. Господин Шулек сидел в кресле, скрестив на груди руки, и внимательно слушал, вставляя свое веское «отцовское» слово лишь тогда, когда требовалось разрядить атмосферу.
Пастор буквально заполонил собой все пространство Дюлиной квартиры. Он не мог обуздать своей беспокойной натуры ни на секунду. Глаза сверкали бешено, как у хищника, огромные руки, казалось, жили отдельной от хозяина жизнью, слова вылетали изо рта, как искры из-под точильного камня.
— Вы же ненавидите то, что делаете, думаете, я не знаю?! — бросал он Дюле в лицо. — Играете идиотов эрцгерцогов! Каждый вечер размениваетесь на дешевку — вы, самый талантливый из всех ныне здравствующих венгерских актеров!