Время, оставшееся до начала сезона, Дюла провел на киностудии. Слухи подтвердились. Торш действительно дал согласие сниматься. Ему досталась очередная роль в духе Ласло Акли, только в еще более убогом варианте. Дюла махнул на все рукой и не стал спорить. Первые же кадры привели режиссера и продюсера в неописуемый восторг. Картина еще не была закончена, а Дюла уже получил приглашения на главные роли от трех других режиссеров.
Съемки первого фильма заняли две недели. Как только они закончились, Дюла заперся в своей новой квартире и безвылазно просидел там неделю. Обед и ужин ему носила дворничиха. Он отключил телефон и никого не принимал. Причина добровольного заключения состояла в том, что он решил выучить наизусть «Трагедию человека». У него не было ни сил, ни желания сопротивляться внезапно овладевшей им идее. Картина за картиной, роль за ролью выучил он все произведение от начала до конца. Часть текста он помнил еще по сегедским репетициям — тогда это был для него лишь набор патетических фраз, лишенных внутреннего смысла. Точно так же, не затронув сознания, осело в памяти то, что приходилось учить в институте.
Однажды утром он задернул занавески на окнах, зажег свечи, сел за письменный стол и приступил к делу. Поверхность письменного стола превратилась в сцену, по этой сцене двигались герои «Трагедии». Дюла не торопясь разыгрывал все произведение от первого до последнего слова. Если бы кому-нибудь довелось увидеть или хотя бы услышать все это через закрытую дверь, без сомнения, эта удивительная постановка стала бы одним из сильнейших театральных впечатлений его жизни. Торш почти не шевелился, лишь глаза его неотступно следовали за тем, что происходило на воображаемой сцене. Текст он произносил негромко, иногда и вовсе переходя на шепот. Голос его звучал то мягко и лирично — когда устами его говорил Кимон, то грубо-иронически, когда очередь доходила до Люцифера. Это было удивительное состояние — он чувствовал себя кем-то вроде Творца, Властелина, играючи вершившего судьбу человечества.
Это была восхитительная игра. Он испытывал такое всеобъемлющее счастье, которого не знал с шестнадцати лет, с того момента, когда впервые увидел Аннушку. Мир принадлежал ему весь, без остатка, от первых дней Творения и до конца времен. Великий волшебник театр подарил ему возможность пережить всю историю рода человеческого. Он разыгрывал одно за другим все видения Мадача, восхищаясь и забавляясь одновременно, и душу его затопляла бесконечная радость. Самое восхитительное состояло в том, что за несколько часов он успел пережить сотни судеб, свободно перемещаясь из одного столетия в другое. Разыгрывая этот уникальный спектакль, тасуя миры, как колоду карт, он смог на время забыть самого себя. Становясь то Мильтиадом, то Кеплером, то апостолом Петром, то Ученым, он перемерил столько чужих душ, что как-то незаметно позабыл о своей собственной. Полдня разыгрывал он «Трагедию» для самого себя, а говоря по правде, для всего человечества, не зная усталости, ни разу не запнувшись. Когда наконец была произнесена последняя фраза, ему показалось, будто где-то обрушился занавес. Письменный стол опустел. Исчезли несуществующие декорации, исчезли персонажи в пестрых костюмах, размером не больше оловянных солдатиков. Кончился театр… Дюла закрыл глаза и заснул, счастливый и опустошенный.
Проснувшись, он торопливо побрился, принял ванну, распахнул окна и вышел на улицу. Солнце клонилось к закату. Заложив руки за спину, он медленно побрел в сторону парка. В парке оказалось полно народу — ласковый, теплый вечер выманил на улицу многих любителей свежего воздуха. На обшарпанных скамейках отдыхали пожилые супружеские пары, молодые влюбленные ютились в укромных уголках, элегантные наездники гарцевали по аллеям, под созревающими каштанами.
Дюла с наслаждением вдыхал свежий воздух. Увидев инвалида с плетеной корзинкой, он купил у него два бублика и немедленно захрустел, улыбаясь краешком глаза тем, кто таращился на него с назойливым восхищением. Сжевав бублики, он попросил у старушки, сидевшей возле колодца, стакан воды. Залпом выпив ледяную воду, он сунул старушке в руку десять пенгё и, не дав ей опомниться, пошел дальше.
Проходя мимо замка Вайдахуняд, он заметил Шандора Гардони, режиссера Национального театра, близкого друга Балажа Тордаи. Маленький седой толстячок — «святой старец», как называли его в театральных кругах, — был погружен в размышления. Дюла с волнением ждал, заметит ли его этот добродушный с виду и совершенно непримиримый в вопросах искусства человек. Когда Гардони поравнялся с ним, Дюла заметил, что он разговаривает сам с собой и даже что-то горячо доказывает. Сперва Дюла не решался прервать этот страстный монолог, но в конце концов у него не хватило сил противостоять искушению, и он окликнул Гардони:
— Добрый вечер, мэтр!
— А! Добрый вечер, сынок! — Старик поднял на Дюлу глаза, в которых явно читалось раздражение от неожиданной помехи.
— Прекрасная нынче осень!
— Что да, то да. Надо думать, вино в этом году выйдет на славу. Прошлогоднее-то никуда не годилось.
— Вы хорошо выглядите, мэтр.
— Ну а о тебе, в твои тридцать с чем-то, и говорить не приходится.
— Мне тридцать два.
— Ну вот, я и говорю.
— Но я уже лысею.
Гардони протянул Дюле руку. Жест этот выражал нетерпение, мэтр явно сожалел о потерянных даром минутах.
Торш не сводил со старика пристального взгляда, словно молил заметить его, заинтересоваться его делами, его ролями. Ведь он как-никак один из популярнейших актеров страны, и какая бы роль ему ни досталась, он всегда играл так, что публика сходила с ума. Разве он виноват, что ей не нужен Чехов?
Однако напрасно стоял он, цепляясь за руку старика, как утопающий за соломинку, — тот ни о чем не спросил.
— Всего хорошего, сынок. — С этими словами Гардони высвободил руку и пошел дальше.
Дюла смотрел ему вслед. На секунду у него мелькнула мысль догнать старика и рассказать ему, что сегодня он очистился от грязи, годами налипавшей на душу, что он выучил всю «Трагедию» наизусть и сыграл ее самому себе, потому что мечтает стать таким актером, как…
Отойдя на несколько шагов, Гардони принялся оживленно жестикулировать, должно быть, продолжая прерванный спор с самим собой. Дюла устыдился своего порыва, ему захотелось поднять камешек и швырнуть его вслед неумолимому старцу. Он всегда знал: то, что он делает, — лишь отдаленное подобие искусства, но никак не оно само. Он понял это сразу, после первого же успеха. И все-таки сегодня, когда ему пришлось убедиться воочию, насколько равнодушен к нему настоящий художник, к горлу подступил комок. Он прислонился к дереву, еле держась на ногах. Вспышка гнева внезапно сменилась полным бессилием. Ему хотелось одного: догнать Гардони и умолить его дать ему роль Раба в «Трагедии человека».
Минуту спустя он устыдился собственной слабости и попробовал рассуждать здраво. Ничего не поделаешь — с иллюзиями приходится расставаться. В конце концов, если кто-то способен создавать хотя бы некое подобие искусства из этих мертворожденных пьес — это тоже не так уж мало. Безжизненные герои его усилиями оживают на сцене — это не проще, чем играть в классической драме. Горечь испарилась, теперь он гордился собой, с непривычным удовольствием ловя взгляды и перешептывания окружающих.
— Ну да, я ряжусь в маскарадные одежды Ласло Акли, — рассуждал он в каком-то странном яростном упоении, — зато ношу их, как мантию короля Лира. Это тоже надо уметь. Уж в этом-то сезоне я покажу, на что способен.
Он с волнением и радостью думал о той самой роли, которая не далее как сегодня утром переполняла его душу ненавистью. Акли в очередной раз изобрел для него нечто весьма своеобразное: юного женоненавистника, не желавшего слышать о женитьбе и в конце концов влюбившегося в удалившуюся от дел куртизанку. Не далее как утром ему сильнее всего хотелось надавать Акли за это сочинение по шее, а теперь он мечтал поскорее начать репетировать. Он решил по возвращении домой первым делом позвонить Акли и сказать, что роль ему очень нравится и он постарается сыграть так, чтобы театр стал местом самого настоящего паломничества.