Дюла с самого начала решил сделать из пустого набора слов человеческую судьбу, и эта задача сильно его увлекала. Его даже радовало ничтожество автора, это означало, что он — сам себе господин. Чувство превосходства вдохновляло его, подвигая на такие смелые решения, которые ни за что не пришли бы ему в голову, если бы речь шла о серьезной роли. У режиссера тоже захватило дух, когда он увидел, как Торш разносит в пух и прах всю авторскую романтику, заставляя героя иронизировать над самим собой и своими проблемами. Во время первого действия, пока было еще неизвестно, как отреагирует публика на этого своеобразного Франсуа, не имевшего, кстати, ничего общего с тем, чей образ вырисовывался на репетициях, все дружно схватились за головы. И автор, и директор, и даже занятые в спектакле актеры. Пьеса была поставлена с ног на голову: душещипательные монологи звучали цинично, глубокомысленные философские рассуждения — с горькой иронией. Многим казалось, что вот-вот разразится скандал. Однако бешеный успех первого действия разом всех обезоружил, а во время второго действия уже все как один понимали, что в этот вечер большой актер победил легковесного драматурга, создав при этом свой, особый театр.
После спектакля, кланяясь публике, никак не желавшей расходиться, Дюла вдруг почувствовал необыкновенную легкость, сродни той, которую он испытал, прыгая с моста в Тису. Вот и сейчас его вдруг потянуло прыгнуть в зрительный зал, в самую гущу аплодисментов, только на этот раз не из-за кого-то другого, а из-за самого себя. Он наклонился вперед, пристально вглядываясь в лица, и тут его пронизала острая боль. Сердце словно стиснули рукой. Ему пришлось вцепиться в занавес, чтобы не упасть. Зрители толпились у самой сцены, чуть не заглядывая ему в рот. В эту самую минуту он вдруг с необыкновенной ясностью почувствовал, что все это не имеет смысла. То, чего требовал от театра Тордаи, так или иначе недостижимо. Самые высокие цели не спасают от превращения в комедианта. «Ничего им не нужно, кроме мишуры», — подумал Дюла. Не было, не было смысла, и Шандор Йоо со своей апостольской бородой на месте отрезанного подбородка тоже показался ему смешным. Внезапно ему захотелось отпустить плотную ткань занавеса и рухнуть в разверзающуюся под ногами пропасть. Он попробовал разжать пальцы, но они помимо его воли снова вцепились в занавес. Та самая рука, которая секунду назад готова была подтолкнуть его к гибели, теперь как будто отдернула назад. Все это длилось не больше минуты, но за минуту торжество успело превратиться в страх. Под гром предназначенных ему аплодисментов он впервые испытал страх смерти. Неприятное чувство улетучилось, как только восстановилось дыхание. Он снова стал различать отдельные лица, за минуту перед тем слившиеся в аморфную массу. Аплодисменты гремели со всех сторон, сливаясь в монотонный гул, от которого дрожал воздух. Стоило звуку где-нибудь затихнуть, как тотчас же обнаруживались новые источники — Дюлу Торша опять и опять вызывали на сцену.
За кулисами его поджидали «свои». Актеры, директор, секретарь, двое-трое журналистов переминались с ноги на ногу и глядели на него с обожанием. На ходу отвечая на восторженные улыбки и рукопожатия, он прошел в свою уборную. Там уже сидел автор пьесы Ласло Акли.
Ласло Акли было около пятидесяти, он был сед, худощав и элегантен. Его легкие, развлекательные мюзиклы ставили во всем мире. Идеи Акли казались занятными, имели успех у публики. Даже маститые критики его признавали, правда, в этом признании был легкий оттенок иронии.
Дюлу Акли заметил на экзамене в театральном институте и тотчас же решил взять странного юношу под покровительство. На него подействовал голос молодого актера — в нем были горечь, высокомерие, мужественность, словом, что-то очень современное и в высшей степени притягательное. Акли давно чувствовал, что пора ему, знаменитому драматургу, открыть новый актерский талант. Моряка Франсуа он выдумал специально для Торша, во всяком случае, так ему казалось до самой премьеры. Однако во время спектакля ему пришлось убедиться, что получилось совсем не то, чего он ожидал, актер взбунтовался против пьесы, и успех полностью принадлежал ему. Поэтому Акли вышел кланяться только раз, после чего отправился пережидать овацию за кулисы.
Когда Дюла вошел в уборную и захлопнул дверь, отрезая дорогу бесчисленным поздравителям, Акли, будучи человеком далеко не глупым, уже твердо решил, что отныне ему шагу нельзя ступить без этого гениального актера, если он хочет по-прежнему иметь успех. Он встал Дюле навстречу и горячо обнял его.
— Друг мой! — воскликнул он. — Ты все сделал как надо. Если пьесу соберутся печатать, непременно исправлю все по твоему усмотрению. Я написал посредственную вещицу, а ты умудрился сделать из нее шедевр…
Дюла сел перед зеркалом и намазал лицо кремом. Он молчал, предоставляя автору болтать сколько влезет.
— Нынче вечером ты стал большим актером, — писатель щелкнул крышкой узенького золотого портсигара, — а завтра проснешься кумиром всего Пешта. По-видимому, людям больше не нужна чистая лирика, им нужно то, что делаешь ты. Ирония, грубоватый цинизм… Я затрудняюсь определить, что именно… Однако факт тот, что сегодня ты стал звездой первой величины. Затрудняюсь и затрудняюсь, черт с ним, в конце-то концов… есть в твоем голосе что-то совсем новое, а мой вот, напротив, в чем-то устарел. Я думаю, мне есть чему у тебя поучиться.
Каждое слово Акли свидетельствовало о том, что он предлагает молодому актеру свою дружбу. Открытие это поразило Дюлу и вызвало у него искреннее уважение. Дюла не обладал настоящим литературным вкусом, более того, в институте он не раз вынужден был признаваться самому себе, что не понимает, чем так уж хороши Шекспир или Мольер. Отдавая себе отчет в том, что пьесы вроде сегодняшней немногого стоят, он все-таки получал от них известное удовольствие. Теперь же, глядя в широкое зеркало и видя в нем писателя, не раз склонявшегося перед берлинской и лондонской публикой, он вдруг подумал, что тот и вправду в чем-то велик и достоин бессмертия. Быть может, дело в том, что он хорошо знает цену себе и своим возможностям.
Дюла стер с лица грим, растворенный кремом, потом склонился над раковиной и умылся до пояса. Акли тем временем накинул поверх фрака черное пальто из мягкой английской шерсти и небрежно повязал белоснежное шелковое кашне.
— Мне пора. Нужно прийти пораньше, проверить, все ли в порядке с банкетом. Ты будешь сидеть рядом со мной, сынок. — Акли успел прийти в себя, и в голосе его зазвучали привычные командирские нотки.
— Спасибо, мэтр…
— И давай не «выкать». С сегодняшнего дня можешь спокойно говорить мне «ты».
Дюла окунул лицо в воду, издав нечто среднее между словами благодарности и бульканьем.
— Значит, через полчаса в «Нью-Йорке».
Он похлопал Дюлу по плечу, потом напустил на себя солидность и вышел в коридор.
Дюла насухо вытерся полотенцем, проверил, не осталось ли краски у корней волос, и сердито потряс головой. Ему не нравилось то, что он сделал сегодня вечером, но делиться этим с Акли не было ни малейшего желания. Драматург вообще не вызывал у него доверия. Пожав плечами, Дюла улыбнулся собственному отражению.
«В общем-то, я всего лишь высмеял эту роль, — подумал он. — Выставил на посмешище сентиментального болвана по имени Франсуа. Это что, искусство? Вряд ли», — ответил он сам себе, состроив гримасу, и уселся в кресло, продолжая изучать свое отражение в зеркале. Вспомнив о том, как бесновалась публика, он фыркнул. Выходит, такой чепухи довольно, чтобы тебя признали великим актером? Он стал припоминать зрительный зал. Раскрасневшиеся лица молодых женщин, приоткрытые алые рты с ослепительно белыми зубами, гладко выбритые, исполненные одобрения лица мужчин, бледные лица старух в оправе из драгоценностей. Кокетливый смех девиц, сдержанные улыбки мужчин, пустые, бессмысленные взгляды, униженный восторг покоренных, а еще — умильные кивки торговок, довольных, что не зря потратили деньги. Зрительный зал. Дюле хотелось разобраться в самом себе. Этот вечер, вознесший его над другими людьми, оставил в душе неприятный осадок. Слишком просто было то, что произошло. Люди в зале отнеслись к его игре, как к трюкам воздушного гимнаста. Им-то небось казалось, что он просто играет, а не живет и не страдает на сцене. Ну а что, если так оно и было? Всего лишь холодный расчет? Может, ему просто захотелось поиздеваться над выспренностью этого несчастного Франсуа? Почему люди так щедры? Почему они так бездумно и беззаботно выбирают того, в ком надеются обрести исполнителя своих желаний? Он усмехнулся. Ведь у него сегодня есть все основания радоваться, а он не находит себе места. Нет, решительно он не в силах разобраться в самом себе. Дюла снова взглянул в зеркало и скорчил рожу.