Куман, маленький задумчивый каракитай, был в сущности таким же пленником, как и Альбрехт Рох. Нет, он не выслуживал в орде ни чинов, ни званий, не стяжал призрачной славы, непостоянной и обманчивой, как обещания монгольских вельмож, и не пускал пыль в глаза невежественным степным богдыханам, которые легко и охотно клевали на крючок мнимой китайской учености.
Слава всевышнему, не привелось Куману ворожить и врачевать при дворах всесильных монгольских владык, как мухи мерших друг за другом от необузданного обжорства, пьянства и разгула. Потому что первые головы, которые летели после смерти каждого, в ком текла хоть капля крови великого Чингисхана, были головы заклинателей, шаманов, знахарей и знаменитых заморских лекарей, не сумевших сберечь драгоценную жизнь очередного владыки. Но мирная и спокойная жизнь Кумана, бедного манихейского проповедника, одного из последних хранителей учения и заветов легендарного пророка Мани, — окончилась самым неожиданным и плачевным образом.
Каждую весну, как только сходил снег и пробуждалась степь, Куман оставлял зимовье и отправлялся по кочевьям и селам долины реки Или. Семиречье — не в пример сожженному дотла Хорезму или стертому с лица земли государству тангутов — было пощажено монголами: города не уничтожены, население не истреблено, скотина не угнана — и все же повсюду чувствовались оскудение, упадок, застой. Бедняки с полным равнодушием внимали проповедям Кумана. И хотя, казалось, слова манихея о неодолимости зла и тьмы должны были найти отзвук в сердцах рабов, задавленных чужеземным ярмом, — но люди попросту не видели, чем может облегчить их участь учение Мани, о котором так страстно говорил хлипкий желтолицый каракитай.
Куман и сам прекрасно понимал, что манихейству, которое на протяжении нескольких веков успешно конкурировало в Азии с конфуцианством, буддизмом и исламом, не выжить. Монгольское нашествие смешало народы, смело целые государства, перекроило земли, и на перепаханном поле не всходили более семена учения Мани. Самого Кумана слушали и терпели только потому, что знали давно — и прежде всего не как проповедника, а как странствующего мудреца, который владел врачебным искусством и слыл знатоком древней китайской медицины. Это и сгубило Кумана. Его схватили под вечер, и десять монгольских всадников всю ночь гнали коней через степь, унося на север привязанного к седлу каракитая.
Точно пузыри на болотной топи, проступили из низкого утреннего тумана очертания юрт монгольского стана. Возле островерхого цветастого шатра с тяжелым ковровым пологом гонцы спешились. Кумана протащили между двух очистительных костров и втолкнули в шатер.
В слабом свете чадивших светильников среди смятых пуховиков, жарких меховых одеял и расшитых золотом подушек каракитай увидел Эргэнэ. Пышногрудая заспанная ханша, только что поднятая ото сна, не удосужилась даже одеться. Толстое мясистое тело и большой округлый, как у китайского божка, живот бесстыдно выпирали из распахнутого золототканого халата. Грубое лицо и оголенные руки лоснились, точно смазанные рыбьим жиром. Жидкие распущенные волосы покрывала тюбетейка, сплошь усеянная крупными отборными жемчужинами. Нахмуренные подбритые брови и властный тяжелый взгляд, устремленный поверх головы коленопреклоненного каракитая.
«Там, — Эргэнэ неопределенно махнула рукой, — умирает хан Хара-Хулагу. Мой муж, — прибавила она, помолчав, и безжалостно заключила. — Если он умрет, ты подохнешь, как последняя собака; если выздоровеет — получишь все, чего ни пожелаешь».
Пятясь и не поднимая глаз, Куман выбрался из шатра. Юрта умирающего находилась в самом центре стана. Огромное пустое пространство, очищенное от людей и кибиток, окружали воины в полном боевом облачении: по установленному обычаю никто, кроме врачей и слуг, не смел входить в покои больного или умирающего, чтобы не проникли в дом злые духи, не помешали выздоровлению.
В преддверии ханской юрты в скорбном молчании застыли фигуры четырех прислужников. Куман спокойно прошел в запретную половину, где на барсовых и тигровых шкурах корчился отравленный Хара-Хулагу. Умирающий хан метался в беспамятстве. Он тяжело дышал, громко стонал и скрежетал зубами, изредка вздрагивая в предсмертных конвульсиях. Изодранная в клочья рубаха едва прикрывала в кровь исцарапанную грудь и шею. Безумный взгляд и зловещие багровые пятна на искаженном от боли лице красноречиво свидетельствовали о том, что врач здесь совершенно бесполезен. Куман дождался последнего сдавленного хрипа, закрыл выпученные остекленелые глаза и покинул дом мертвого, за которым через несколько часов (а может, даже и минут) он неизбежно должен был теперь последовать в царство смерти.
Куман шел медленно, обдумывая, что скажет царице. Расстояние между ним и теми, кому нес он скорбную весть, неумолимо сокращалось. Впереди свиты на стройном арабском жеребце грузно восседала надменная Эргэнэ. Насупленная, затянутая в дорогие парчовые одежды, в собольей остроконечной шапке с султаном из павлиньих перьев — царица издали походила на хищную нахохленную птицу. Куман смело прошел сквозь строй стражников и телохранителей и остановился прямо перед мордой царского жеребца.
«Великая госпожа, — произнес он твердым голосом, — можно вернуть утраченную молодость, можно предотвратить наступление старости, можно отвести разящий удар смерти, но требуется одно условие: это необходимо сделать вовремя. Мертвого воскресить нельзя. Ты призвала меня слишком поздно. Смерть опередила твою волю. Хан Хара-Хулагу, твой великий супруг — мертв».
Эргэнэ впилась пронзительным взглядом в лицо каракитая. Казалось, она раздумывала, как лучше расправиться с черным вестником: убить ли самой или отдать палачам. Толстыми короткими пальцами, сплошь унизанными драгоценными перстнями она цепко ухватила Кумана за жидкую бороденку, притянула к себе и с неожиданной силой отшвырнула прочь так, что щуплый каракитай полетел навзничь под ноги лошадей. А царица, как будто до нее только теперь дошел смысл происшедшего, вдруг истошно взвизгнула и, завопив пронзительным голосом, погнала коня к юрте умершего мужа.
Куман ни на минуту не сомневался, что его казнят. Вопрос только, когда это произойдет — немедленно или немного погодя. Но прошел день, наступил вечер, а связанный каракитай по-прежнему сидел на земле, прикованный цепью к коновязи, в окружении приставленных стражников. Он переспал ночь, и еще день прошел в ожидании палача, но никто не являлся.
Монголы были заняты погребением хана. Куман хорошо знал обряд кочевников. Где-нибудь далеко в степи тайно выкопают огромную яму, положат туда тело усопшего, облаченное в богатые одежды, опустят в яму любимого ханского коня, несколько слуг и наложниц, оставят рядом груду драгоценностей, боевое оружие, золотые миски с кумысом и мясным варевом, засыпят все это землей, заложат дерном и для пущей торжественности забьют на месте захоронения сотню-другую молодых невольников.
Куман ждал окончания тризны. И, действительно, о нем вспомнили, как только жизнь в монгольской ставке вошла в привычное русло. Он был уверен, что идет на казнь, но стражники потащили его к знакомому цветастому шатру вдовы умершего хана. Эргэнэ, облаченная в царские одежды, увешанная тяжелыми ожерельями из кроваво-красных рубинов, величественно восседала на низком золоченом троне. Она была одна. Кивком головы царица отпустила стражу и, обращаясь к каракитаю, сказала:
«Ты говорил, что можешь вернуть утраченную молодость и предотвратить наступление смерти. Верно ли?»
Куман готов был услышать что угодно, но только не это. Царица говорила вкрадчивым, чуть ли не заискивающим голосом, хитрые лисьи глаза смотрели выжидающе и настороженно, а толстые похотливые губы скривились в жалком подобии улыбки. Кто мог подумать, что эта тучная апатичная женщина придаст значение словам, почти машинально слетевшим в минуту испытания с уст манихея. Но Куман и не думал отпираться.
«Ты не совсем верно запомнила, моя госпожа, — ответил он. — Да, я говорил, что можно вернуть молодость и остановить смерть, но не говорил, что это могу сделать я».