С Керном было легко, как с давним знакомым. Однако за те полдня, что мы провели рядом на пути к Калининграду, выявлялась не только общность взглядов и интересов, но и определенные различия в жизненных позициях и понимании ряда вопросов. Незаурядность этого человека чувствовалась буквально во всем, но вместе с тем его отдельные высказывания вызывали справедливые возражения. Я не отмалчивался, охотно ввязывался в спор, а иногда даже нарочно старался распалить и подзадорить Керна, если замечал, что он заходит слишком далеко, и тем самым в известной степени оспорить, добиваясь, чтобы он провел мысль до конца, логически свел ее к абсурду и, значит, опроверг самого себя.
Правда, подобная тактика не всегда приводила к желанному результату, ибо нередко я сам оказывался в какой-нибудь логической или софистической ловушке. Когда я, замечая несуразность каких-либо суждений Керна, пытался опровергнуть их четкими аргументами или загнать в логический тупик, он всегда угадывал, куда клонится разговор, и либо уходил в сторону, либо отделывался шуткой, либо же, наконец, разделывался с моими доводами моим же оружием. Вне всякого сомнения, он был гораздо более опытный и искусный спорщик. В споре он никогда не выжидал, не оборонялся, а почти всегда наступал.
Все это однако не мешало нам понимать друг друга. Мы быстро и безошибочно нащупали правильную нить, и наши отношения вскоре приобрели тот особый оттенок, который подчас наблюдается при сближении людей, совершенно различных по характеру, взглядам или возрасту, но испытывающих симпатию и стремящихся к развитию товарищеских уз: Керн шутливо покровительствовал мне, я же, не тяготясь подобной опекой, не оставался в долгу и не упускал случая или подковырнуть его, или беззлобно уязвить. Не сговариваясь, мы взяли за основу наших отношений простую житейскую заповедь: посеешь непринужденность — пожнешь дружелюбие и взаимопонимание.
Раза два в высказываниях Керна проскальзывали скептические нотки в оценке человека.
— Человек рожден быть богом, — впервые услышал я в машине, — а между тем люди растрачивают жизнь на пустые, малозначительные мелочи. Большинство до сих пор не научилось видеть, развивать и извлекать многие из сокрытых возможностей, которыми их не скупясь одарила природа.
Мысль показалась мне несколько туманной. Он пояснил:
— Каждый рождается с задатками гения, но лишь считанные единицы ими становятся. В каждом от рождения заложено самой природой активное начало. Но как и огонь, активная деятельность человека может разгореться все сильней и сильней, может поддерживаться на одном уровне и, наконец, может — запущенная или заброшенная — угасать совсем.
Только активность первого рода, непрерывно разгорающаяся, есть действительная активность, которая отвечает истинному назначению человека. Природа никого не обделяет семенами гениальности, за исключением психически или умственно неполноценных людей. Взрастить эти семена доступно каждому. Нужно лишь, чтобы неутолимая жажда знаний, беспрестанное стремление к деятельному исканию никогда не угасали, а, напротив, разгорались все сильней и постоянно бушевали в людских сердцах. И тем сильнее, чем больше люди познают и знают. Если человек успокаивается на достигнутом, он теряет жизненный импульс, его активность затормаживается, познавательная способность утрачивает набранную силу, человек останавливается или топчется на месте.
Подавляющее большинство предпочитает именно такой путь: какое-то время они разгораются, затем долго коптят ровным пламенем, а потом — медленно и неумолимо затухают и гибнут. Человек сгорает бесследно, как стеариновая свечка, и бледный свет, которым он недолго освещал пятачок земли, исчезает вместе с ним. На место одного заступают другие, и все повторяется сначала. Иным удается взмыть над землей ракетой, осветить большую площадь и увидеть дальше остальных. Они сообщают другим об увиденном и сгорают.
— Но о каком человеке идет речь? — возразил я. — О человеке абстрактном? О человеке вне общества? Ведь существуют конкретные люди, живущие в конкретных общественных условиях и в конкретные исторические эпохи. Разве возможно вообще какое-либо развитие человека, если он не связан с теми знаниями и материально зримыми результатами, которые достигаются и добываются на каждом конкретном уровне исторического развития?
— Вы не учитываете, — немедленно отреагировал Керн, — что человеческое общество в процессе материальной деятельности и производства впитывает и переваривает идеи, поставляемые гениями, великими людьми и просто выдающимися личностями. На любой ступени развития общество переваривает только то, что может, и ровно столько, сколько может. XVI век оказался неспособным использовать почти ни одной идеи Леонардо да Винчи, XVIII веку вполне хватило одного Ньютона.
А что бы произошло — живи и твори в то же самое время полсотни, сотня, тысяча человек, равных по гениальности Ньютону? Да, ничего особенного. Все шло бы своим чередом и прежними темпами. Десять тысяч гениальных идей ни на один оборот не ускорили бы ход истории, и большинство из них постигла бы участь блестящих догадок Леонардо. Общество было бы не в состоянии освоить сразу столько идей и применить их на практике.
Вот почему человечество в силу собственных объективных возможностей тормозит развитие гениальных личностей. Точнее, оно создает и признает их ровно столько, сколько требуется в каждый конкретно-исторический отрезок времени. А происходит это потому, что люди предпочитают пребывать в пассивности. Большинству просто удобнее думать не самим, а чтобы за них думали другие.
Ах, если бы человечество с самого начала состояло из одних гениев, равных по необъятному разуму, искательскому пылу, чуждых низменных страстей и пошлых влечений, — тогда бы в мире господствовали иные законы, общество было бы совершенно другим, а его развитие осуществлялось бы в тысячи раз быстрее. Однако этого не произошло, да и не могло произойти.
— Но это несомненно будет! — перебил я.
— Будет… Кто может предсказать, когда это будет? Мы живем в настоящем, которое далеко не идеально. А будущее — оно пока впереди.
* * *
Автомобиль свернул влево на просеку.
— Теперь потрясет, — улыбнулся Керн. — Машину придется оставить, — прибавил он через минуту, — к реке пойдем напрямик.
Мы остановились в редком орешнике, отъехав от запущенной просеки, насколько позволял лес.
— Здесь недалеко, — объяснил Керн, доставая из багажника топор и подвесной фонарь.
Он зашагал легкой походкой в низину, поросшую ольхой, а я, захватив на всякий случай лопату, бросился вслед за ним. Миновав тенистый ольшаник, мы пошли оврагом, по топкому дну которого бежал грязный ручей, похожий на сточную канаву. Приходилось то и дело перескакивать через русло, выбирая место посуше. Овраг становился все глубже, а откосы — все круче. Впереди, в узкой горловине чуть ли не до самого дна свисали гнилые бревна с ржавыми колючками болтов — остатки не то мостика, не то блиндажа.
Неожиданно просветлело. Овраг вывел к неширокой реке. Чуть наискось от места, где мы вышли из леса, из воды вздыбились вверх искореженные опоры моста.
— Ну, вот и пришли, — с облегчением сказал Керн.
Обойдя берегом лощину, мы снова углубились в лес. Сотни три шагов — и вот в окружении могучих сосен я увидел пригорок, по форме похожий на курган, а на вершине — бесформенные очертания руин. Часовня совсем развалилась. Остатки каменных стен замшели и заросли, даже в сухой солнечный день от них пахло подвальной сыростью и застоявшимся болотом.
Ничем не примечательные развалины, неприметное нагромождение грубо отесанных камней, поросшее кустами и засыпанное землей. Но именно эти камни — в трещинах и лишайнике, похожие на черствые заплесневелые хлебы, тысячами невидимых нитей были связаны с далеким, призрачным прошлым, с безвестным монахом-крестоносцем, его удивительной и драматической судьбой.
И сейчас, здесь, как бы заново рождалось прошлое: казалось, навсегда утраченный миг далекой истории вдруг оживал и соприкасался с сегодняшним днем. Вот почему так напряженно всматривался я чуть ли не в каждую травинку, упрямо пробивающуюся сквозь зазоры между камней, подмечая и муравьиные ходы, размытые ливнем, и разбросанные повсюду измятые птичьи перья — следы недавнего пиршества лисицы или совы.