Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Алесю пока везло.

Находишься, наглядишься, наслушаешься и понятного и непонятного — даже тоска возьмет за сердце, тоска горчайшего одиночества среди такого необыкновенного и странного, противоестественного скопления людей…

Куда лучше было меж тех, что загорали где-нибудь в самом глухом углу огромной лагерной территории, в высокой, невытоптанной траве, с такими же, как на воле, цветами.

Откроешь солнечной ласке худую, ушибленную прикладом грудь и, блаженно обалдев от зноя, слушаешь, как тягуче, надрывно поет в тебе свою унылую, неумолимую песню царь-голод.

Или под звонкий лепет настоящих жаворонков над настоящими колосьями за проволочной стеной ограды глядишь на легкие белые облачка и думаешь, как маленький, о том, что есть же все-таки в этом безумном мире уголок, где любят небось и тебя…

5

Пленным, которые работали в арбайтскомандах или ходили из шталага на работу в город, выплачивали по тринадцать лагермарок в месяц. На эти боны, узкие белые бумажки с красным треугольником, можно было купить только то, что не подлежало карточной системе: бритву, кусочек постного мыла, пачку махры, похожей на ржаную сечку, чемодан, губную гармонику, а не то, скопив бон семьдесят, — и аккордеон.

Оркестр польского морского флота попал в плен почти в полном составе, но, разумеется, без инструментов. Одной командой ходил он в город на работу и к лету обзавелся аккордеонами.

Первый концерт, дозволенный лагеркомендатурой в праздничный день, легально считался всего лишь пробой сил.

А на деле, как шептались в польских бараках, он посвящен был героям Нарвика, той самой группе английских моряков, которая все еще держалась с немцами достойнее всех и пользовалась исключительным расположением ветеранов.

«Англия не проиграла еще ни одной войны, она еще себя покажет…»

Слышались, правда, и другие голоса. Один из пожилых поляков, лысый сержант, заявил однажды во время вечерней дискуссии, что «главный ключик, мне кажется, держит у себя в кармане все-таки только пан Сталин». Сержанту не возражали, однако и радости никто особенно не проявлял…

Пленных белорусов, которые радовались вызволению своих людей из-под ненавистного панского гнета и воссоединению родного края со страной, которую они всегда считали родиной, часть поляков ненавидела либо не могла понять и отчужденно молчала.

Были, конечно, среди польских товарищей по несчастью и такие, что понимали «кресовико́в»[5], завидовали им и платили за дружбу такой же сердечностью. Со всем этим приходилось встречаться в смешанных арбайтскомандах, то же испытывал Руневич, живя в польском блоке, — что от кого.

Большинству он был, однако, или безразличен или чужд.

Основная часть пленных поляков все еще считала Англию единственной, самой желанной надеждой на освобождение.

Перед оркестром, на скамьях, вынесенных из блоков, сидели именинники — с экзотическими морскими бородками, с трубками в зубах, заложив ногу на ногу, почти все с непокрытой головой, высокие, светлые, несколько огненно-рыжих: ткни его в копну — пожар!..

А уже за ними — море голов и многоголосый шум в ожидании чего-то и впрямь необычного.

Алесь сидел на крыше деревянного барака вместе с другими счастливчиками, время от времени весело замечая, как тает под ним и без того разогретый на солнце толь.

Все это — пустяки.

Главное — три ряда оркестрантов (первый сидит, второй стоит за ним, третий — сзади на скамьях) с гордо сверкающими щитами аккордеонов, перед которыми появляется дирижер, пожилой, даже седой моряк. Он с достоинством, чуть улыбаясь, кланяется англичанам, вторым поклоном отвечает на их приветственные слова и улыбки, потом поворачивается лицом к сверкающим щитам и торжественным, величественным жестом вздымает руки.

Сначала тихим, потом нарастающим шумом морской волны поплыла над толпой задушевная, полная горькой кручины «Палома»[6]. Без слов она теперь, а говорит тебе так много! Не потому, что и польские слова к этой музыке есть, что морской пехотинец Руневич их знает. Нет, не только потому, — сама мелодия, сама гармония звуков так невыразимо хороша, так волнует душу далеким и близким, родным…

Сперва видишь, как рождается в песне картина суровой морской пустыни и по волнам ее, оставляя пенистый след, идет еще один — который по счету? — корабль. О, какая безбрежность, какое безлюдье!.. Всплеском волны, небывалым по силе, вздымает свой голос одно, единое чувство. Все оно — о нет, не все! — передается всплесками слов:

Что нам земля — у нас там причала нет,
В бурных морях мы бродим немало лет.
Нас ни одна на свете душа не ждет —
Пусть же соленый ветер нас вдаль несет!
Хлопцы, настал наш час,
Море уж кличет нас…

Сверкающие щиты поют, каждый свое и все об одном, а у Алеся в памяти то вздымаются, то раскатываются волны былого…

Хлопцы, настал наш час…

Под этот напев, медленно раскачиваясь, идет, плывет, мерно, сурово грохоча по мокрой мостовой подкованными ботинками, тяжелая, серая польская рота.

Тяжесть железа — пулеметы и каски. Дождливое утро, тяжелые, низкие тучи. Души под гнетом последнего выхода — из казарм в окопы.

Песня совсем здесь некстати, — поют механизмы, точно ключом заведенные словами команды.

Пулеметчик Руневич знает, подхватил где-то мимоходом, на путях самоучки, а теперь припомнил и несет с собой слова одного из самых законченных солдафонов, Павла Первого:

«Солдат есть простой механизм, артикулом предусмотренный».

Лишь одного из этих предусмотренных механизмов прорвало живым человеческим протестом… Накануне, во время чистки оружия, рота пела. Без команды, сама, под настроение. Как раз эту песню морской тоски. И вот на словах «Хлопцы, настал наш час…» молчаливый, уже немолодой резервист, сам почему-то не принимавший участия в пении, вдруг неожиданно упал грудью в нательной сорочке на покрытую мазутом сталь «максима» и странно, совсем не по-мужски, разрыдался…

А они, вчерашние рекруты, «герои» после шестимесячного обучения, — они подсмеивались: это, мол, не кадровик, только что из дому, от бабы…

Жен у них не было. Над словом «дети» они не задумывались. Глубоко, в недосягаемых тайниках, хранили образы самых любимых, самых несчастных — матерей.

И к лучшему, что их здесь нет.

Ведь как нехорошо, что вот они стоят и плачут на обочине — две, три, четыре мамы местных ребят.

А ребята — все, и те четверо тоже! — совсем равнодушно идут; механически колышется строй, тихо лязгает мрачный, тяжелый металл войны, что заглушил тепло живой души.

Хлопцы, настал наш час…

До сих пор все казалось лишь забавой. Извечной, веселой, гадкой, однако — забавой. И марши, и казармы, и начальники, служебная строгость которых хотя и доводила иной раз до слез, до возмущения, однако чаще вызывала смех у здоровых, беззаботных парней. «Мне что — отслужить и домой вернуться, только и всего!..»

Даже когда они летом тридцать девятого рыли окопы на границе территории «вольного города» Гданьска, все казалось им только забавой. Границы в настоящем смысле этого слова тут не было: двадцать метров нейтральной полосы — и враг, гитлеровцы, которые уже фактически превратили «вольный» Гданьск в свой, немецкий Данциг. Стоят, скаля зубы, подсмеиваются по-польски:

— Ко́пай, ко́пай, а кто запла́ци?..

Словно сами напрашиваются на оплеуху.

Но им отвечали согласно приказу сперва молчанием, а потом, отходя, забавно воинственной песней:

Никт нам не зроби ниц,
Никт нам не руши ниц,
Бо з нами Смиглы, Смиглы,
Смиглы-Рыдз!..
вернуться

5

Кресовики — жители «восточных кресов», окраин буржуазной Польши.

вернуться

6

Неаполитанская песня «Голубка».

9
{"b":"814288","o":1}