— Ты этим не рассчитывай нас уколоть, — сел на кровать Андрей. — Мы сами знаем, от чего мухи дохнут. Пар-ниш-ки. Тебе, может, хотелось бы, чтоб и мы с вами немцам с. . . лизали, в карты резались да по б. . . . ходили?
— А ты меня там видел?
— Ви-дел… Ты ж у нас барин, культурный папаша. Тебе это невыгодно. Ты к Эрне пойдешь. Или сегодня Карнача очередь?
— А ты равняешься с Карначем? Он хлопец образованный. Живет себе, и все. Или с Самацевичем ты, может, тоже равняешься, хоть он, по-вашему, и Безмен?..
— Да ну вас к дьяволу! Хоть окно закрывай. — Алесь перестал ходить. — Брось, Андрей!..
— Тут уж, брат, не до мира, — отмахнулся и встал Мозолек. — Ты с ним, гадом… По-твоему, — понизил он голос чуть не до шепота, — по-твоему, тоже, может быть, черт их там бери, на фронте, наших?..
— А ты что думал? — сел наконец на кровати Терень. — Нужны мне твои товарищи! Что я от них видел? Что бабу мою загнали в колхоз? Где мне хорошо, там и мое! Подумаешь, он над немцем насмешечки строит, побратался!
— Ну, так… Ляг, отвернись и храпи, хоть ты тут окочурься вместе со своим Грубером! Без сопляков обойдемся.
— У тебя не спросил, что мне делать. Ты, недомерок, еще… знаешь, где был, когда я…
Он не кончил, потому что вдруг, совершенно неожиданно, открылась дверь и на пороге появился долговязый недотепа Герман, Груберов сын.
— Марихен здесь? — спросил он.
— Добрые люди стучат, а не лезут, как вы, — встретил его Алесь.
— У тебя не спрашивают. Это наш дом.
— А вы и подслушивали, видно?
— Вас, думаешь, побоюсь? Sakarment! Я спрашиваю: Марихен здесь?
— Ты болен, дядя, что ли? С чего б ей тут быть?
— А ты не плети! Фатер говорил… ей надо спать ложиться, не шляться, как сучке. Она как будто побежала сюда. У Эрны Грапп ее нету. А завтра ей рано вставать!..
— Ну, а нам что до того? — все еще спокойно спросил Алесь.
Да тут не выдержал Мозолек.
— Ты что, придурок, bist du blind?[149] взорвался он, сразу на двух языках. — Сам посмотри, если не веришь!.. Suchen, suchen! Selbst!..[150]
— И поищу. Ты думаешь… — Герман заглянул под кровать, под вторую. — Она должна работать. Сейчас война… — Подергал дверцу шкафа, пытаясь открыть. — Ключ дайте, вы! А то я фатеру скажу!
— Ну и страшно — ой-ой!..
— Вам, кажется, бандиты русские, в гестапо захотелось?
— Эй ты… ни петух, ни курица! И он еще…
— Андрей! — остерег Алесь. В его голосе слышалось: «Последние часы, потерпи!»
— Я вас спрашиваю: где ключ?
— Может, у него?
— Да что ж это, Тшерень? — отвернулся Герман от шкафа. — Ты наш работник, ешь наш хлеб…
Тут Мозолек увидел на столе ключ, ловко и незаметно отпер шкаф и положил ключ на прежнее место.
— Чего это они, чего? — вскочил Терень. — У меня ключ?! А может, он у них!
Еще больше распалился и Герман:
— Вы что, шуточки надо мной строите? Захотелось, может, чтоб я вам показал, что такое немец?..
— Да нет, не надо показывать, — почти спокойно отвечал Алесь. — И ты не горячись, а то выйдешь во двор, простудишься и помрешь. Что тогда скажет фатер? Ты лучше еще раз попробуй открыть. Со всей немецкой силой. Ну, что?..
С глуповато-растерянным видом Герман дернул дверцу, отворил, сунулся в шкаф и снова закрыл.
— Ну, видишь? — все еще будто спокойно говорил Алесь. — А Марихен нету. Уходишь уже? Жаль. Скажи «гуте нахт», не забудь. — И закончил по-белорусски: — Опора тыла, елки мохнатые!
Все это, однако, ничуть не задело Германа. Вышел, оставив дверь незакрытой, и тут же стало слышно, как он вежливо стучит в соседнюю, где в бывшей комнатке Тереня жил квартирант-ариец.
— Стопроцентный нордический нутрец, — сказал Алесь, затворяя дверь. — Жаль, что он уже, видимо, не даст для фюрера приплода.
— Радуются! — отозвался с кровати Терень. — Надсмеялись над человеком и рады. Ии-тел-ли-ген-ци-я!..
— А ты догони его, пожалей! — огрызнулся Мозолек. — Чтоб не подумал, что и ты…
— На вот тебе, — совсем по-бабьи, хлопнув себя по заду, ответил Терень.
— Ох и хлопнул бы я тебе, хлопнул…
— Брось, Андрей. Будет уже, надоело.
Когда погасили свет, Терень переждал минуту, еще одну, а потом не выдержал-таки:
— Что, не говорил я вам? Ма-ри-хен, шма-ри-хен… Сама побежала. Ты этим бабу не страшь! Невинные, чистые глаза… Пар-ниш-ки!..
И засмеялся, с брагой в горле, довольный.
3
Тип этот — из тех, как называл их Андрей, «землячков», — которым посчастливилось попасть на теплое местечко, прижиться там и даже почувствовать себя барином.
Карты и пьянство Тереню не подходили. Вкус культуры он видел в дешевом франтовстве и в легко доступной, не связанной с риском любви. «Справней, чем у всех», хоть и дешевка, костюм, светло-зеленый, штаны пузырями, гольфы; «совсем как золотая» цепочка к часам-штамповке, во всю длину пущенная по жилетке; желтые туфли, шляпа. Загривок и пузо, довольно основательно раздобревшие в соседстве с колбасами. И фанаберия, которая черт его знает откуда взялась у этого, как раньше, в шталаге, казалось, тихого, неприметного дядьки из-под Гродно.
У предыдущего хозяина, тоже колбасника, Тереню удалось подкатиться к самой фрау Бреквольдт, хозяйке. Там он, собственно говоря, и стал таким гладким, там пришла к нему и уверенность, что немкам такие, как он, нравятся. Однако на втором месяце его «любви», когда Терень уже вовсе осмелел, черный, коренастый герр Бреквольдт подстерег его наконец и застукал. Своему великолепному работнику он сперва заехал по шее, потом, в немом остервенении, дал ногой под зад, размахнулся еще раз, да тот кубарем скатился по лестнице, привел себя немного в порядок и «растворился во тьме». Провинившаяся фрау, много моложе своего рогоносца, на коленях умоляла не позорить ее — не заявлять в полицию и не писать ничего сыну на фронт. И только поэтому Бреквольдт не поднял скандала, а просто тихо, за кружкой пива, сбыл Тереня Груберу, который принял это как дружескую услугу.
На новом месте Терень, оправившись от испуга, стал было поглядывать на Груберовых продавщиц, которые сперва и сами, девчонки, заигрывали с ним. Но однажды черненькая Траутль, которая показалась ему как раз более податливой, всерьез постращала его полицией, а потом рассказала еще об его «признании» Ирме и Марихен. И все они хихикали над ним.
И он сошелся с Эрной.
А между тем дома у него стреха на хате еще два года назад протекла, а баба его, лютая до работы тетечка, уже третий год одна воюет с бедой, хоть впроголодь, да кормит пятеро детей и больную свекровь. Каждый раз, когда с почты приносили долгожданное письмо, она в нетерпении кое-как разрывала конверт, корявыми от работы ладонями разглаживала на столе скупой листок покрытой каракулями бумаги и сквозь давно готовые слезы читала малышам и старухе, что их тата и сын «благодаря богу ещо жиф и здруф, а дамой начальство пака не пускае»…
Так было раньше, пока не началась советско-германская война. А сейчас — кто знает, может быть, фюрер его хозяев огнем и пулями позаботился, чтоб «Тшеренева» хата больше не текла, а Параска не плакала?.. А может, пересидела бурю в борозде наседкой и снова проливает слезы, понапрасну ожидая из той гиблой Германии хоть бы словечка?..
Когда Алесь и Мозолек встали, чтоб уже уходить, и, не включая света, взяли свои чемоданы, Руневич все же не удержался:
— Терень! Самусик, ты слышишь?..
— Счастливо, — буркнул тот, не поворачиваясь от стены.
— Счастливо-то счастливо. Что ж, спасибо. А ты гляди, я тебе еще раз говорю. Бранились не бранились, а лишь гора, брат, с горой не сходится… Встретимся еще: если не там, так здесь, коли не повезет. Да и наши хлопцы — учти — остаются. Ты меня слышишь?
— Я ж не маленький. К тебе я ничего не имею.
— Ну, а Андрей как-нибудь переживет… Будь здоров. И не валяй дурака, возвращайся домой. Ты не гляди…