Когда дверь затворилась за теми, кто привел его сюда, несчастный бросился на пол и теперь лежал на нем, чувствуя полуобморочную слабость, вызванную болью, в тоскливом оцепенении, сознавая лишь одно — охватившую его жажду смерти. Но это прошло, и он снова стал сам собой.
Лежа на полу и глядя на меняющие форму пламенеющие облака, он вспомнил, что окна джеймстаунской тюрьмы выходят на юг, и подумал: "Стало быть, это последний закат, который я увижу". В нем жила горячая, несокрушимая вера в Бога, свойственная его эпохе и людям его убеждений, и он смотрел на небеса с благоговейным трепетом и светом в глазах. Ему вспомнились библейские стихи, которым научила его мать, он прочел их про себя, и милосердные, торжественные, благодетельные слова, словно бальзам, пролились на его измученное сердце. Он подумал о своей матери, которая умерла молодой, затем перед ним пронеслись сцены и случаи из его детства. Все земные надежды оставили его, он более не мог бороться: еще немного — и он умрет. Теперь, когда смерть была близка, его разум обращался не к убожеству и мукам, от которых она освободит его, а к далекому прошлому, к ребенку, сидящему на коленях матери, к пареньку, который спускался по высоким утесам в поисках пещеры контрабандистов. Для него нездешний свет того времени, столь далекого от нас, сиял ярко — он видел каждый прутик в гнездах грачей на огромных вязах, каждый лист плюща, обвивающего полуразрушенный балкон, черный на фоне золотого неба, его ноздри наполнял прохладный сумрачный аромат самшитовых аллей; до его слуха долетал шум моря; он слышал, как на террасе поет его мать. Он опустил голову, и из глаз его потекли внезапные горькие слезы.
Что-то со звоном влетело в окно, разбив грубое стекло и упав на пол недалеко от него. Это был крупный голыш, к которому был привязан листок бумаги. Лэндлесс поднялся, бросился к гладкому камешку, но остановился в двух футах от него, поскольку дальше его не пускала веревка, которой он был привязан к стене. Мгновение подумав, он ничком лёг на пол и обнаружил, что может дотянуться до конца бечевки, которым бумага была привязана к голышу. Зажав его зубами, Годфри медленно подтащил камешек к себе, затем, встав на колени, принялся изо всех сил растягивать веревку, которой его руки были привязаны к бокам. Она была затянута туго, но в конце концов, когда пленник, тяжело дыша, прекратил свои усилия, оказалось, что она немного растянулась и теперь он может чуть подвинуть одну руку. С ее помощью и с помощью зубов он отделил от голыша листок бумаги и расправил его на колене. Света было вполне достаточно для того, чтобы разобрать размашистый ученический почерк, которым этот листок был исписан.
"Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо. Я делаю, что могу. Луис Себастьян ни на минуту не отпускает меня от себя с тех пор, как я подслушал его разговор с Турком, матросом с корабля капитана Лэра-мора и Тараканом в хижине на болоте два часа назад. Они бы убили меня, но я убежал, и Луис настиг меня, только когда я почти добежал до наших лачуг. Но скоро он меня точно убьет, у него есть нож, и он сидит на пороге вместе с Турком, и не выпускает меня. Он зажимал мне рот рукой и приставил нож к моему сердцу, когда Вудсон делал обход, и я не смог произнести ни звука — хоть бы Господь смиловался надо мной. Я пишу это письмо своей кровью на листке из твоей Библии, пока он шепчется с турком. Скоро он пойдет в свою хижину и заберет меня с собой, и там он точно меня убьет. Сначала он пойдет на конюшню, и я должен буду пойти с ним. Если мы будем проходить близко и я смогу это сделать так, что он не увидит, я брошу это письмо в окно чердака, а если нет, то да поможет нам Бог… Лэндлесс, ради Бога! Нынче вечером до восхода луны на плантацию нападут чикахомини и рикахекриане с Голубых гор. Луис Себастьян, Турок, Трейл, Таракан и большая часть рабов с ними заодно… Когда все будет кончено, индейцы заберут с собой скальпы и Серого Волка и уйдут в Голубые горы, а Луис Себастьян и остальные сядут в лодки и поплывут на корабль, стоящий у оконечности косы. Его команда с ними заодно, и они все вместе подадутся в пираты. Женщин они возьмут с собой, если смогут не отдать их индейцам, а мужчины будут все перебиты… Это все, что я смог услышать. Ради Бога, спаси их, если сможешь — и не забудь бедного Дика Уиттингтона".
Уронив бумагу, Лэндлесс напряг все силы, пытаясь разорвать сначала ту веревку, которой его руки были притянуты к бокам, а затем ту, которой он был привязан к стене. Он пытался снова и снова, вкладывая в свои попытки силу отчаяния — его перенапряженные мышцы хрустели, на лбу выступили крупные капли пота — но веревки не поддавались. Он как мог, топал своими связанными ногами, кричал, но снизу до него не доносился ни единый звук. Чердак находился в конце дома над покоями, в которых никто не жил, к тому же стены и полы были здесь очень толстыми. Он стиснул зубы и снова начал пытаться избавиться от веревок, но все было тщетно. Он кричал, пока не охрип — но то был глас вопиющего в пустыне. Со стоном он прислонился к стене, собираясь с силами для новой попытки. Было уже темно, а луна всходила в одиннадцать… На полу лежал осколок стекла от разбитого окна. Годфри вспомнил, что заметил его — длинный узкий кусок, напоминающий клинок ножа. Опустившись на колени, он начал ощупью искать его и спустя долгое время нашел. Теперь у него был нож, но Годфри не мог отвести руку, которая держала осколок, достаточно далеко от своего бока, чтобы дотянуться до веревки, которой он был привязан к стене. Наклонившись, он взял осколок в зубы и, натянув веревку, начал водить им по ней опять, опять и опять, и наконец почувствовал, что одно ее волокно разошлось. Вне себя от радости, он продолжил долгую, трудоемкую и утомительную работу. Время шло, шло неуклонно, а веревка была перерезана еще только наполовину. Работая, он в горячечном ужасе считал секунды, и в сердце его пульсировала одна страстная молитва: "Господи, дай мне спасти ее!" По временам он поглядывал на черноту ночи за окном, отчаянно страшась — хотя он знал, что время еще не пришло — увидеть, как эту черноту сменит лунный свет. Еще несколько минут трудов — и он встал, выпрямился, снова напряг все силы — и веревка поддалась. На то, чтобы резать веревку на руках, не было времени, но необходимо было освободить ноги. Эта работа показалась ему бесконечной, но в конце концов стекло разрезало путы, и он бросился к двери. Она была заперта. Он кинулся на нее — один раз, другой, третий и наконец выбил ее и оказался в большой пустой комнате. Пробежав через нее, он открыл противоположную незапертую дверь, спустился по винтовой лестнице и очутился в холле второго этажа. Тут было темно, но снизу из широкого лестничного пролета лился душистый свет множества миртовых свечей и доносились смех и звуки мужского голоса, поющего под лютню.
Глава XXV
ДОРОГА В РАЙ
Семейство Верни и их гости сидели в гостиной. День сегодня выдался хлопотный и тревожный, но он уже миновал, и пришла ночь, а вместе с нею — и вынужденная праздность. С готовностью тех, кому опасность не в новинку, они пользовались этими часами безделья в полной мере, ибо "довольно для каждого дня своей заботы"[91].
Полковник, уставший после долгой скачки, но удовлетворенный результатами своих дневных трудов, уселся в большое кресло и предложил доктору Энтони Нэшу сыграть в шахматы.
— Все идет как надо, — сказал он, — и на плантациях тихо, во всяком случае, в нашем графстве. Полагаю, что опасность миновала. Слава Богу! — На подушках, наваленных на скамью с высокой спинкой, лежал капитан Лэрамор с перевязанным плечом и длинной трубкой в зубах; подле него стояла высокая серебряная кружка с хересом и сидела пожилая девственная Геба в лице мистрис Летиции Верни. Патриция, роскошно одетая и прекрасная, как мечта, сидела у большого окна вместе с Бетти и сэром Чарльзом. Ее глаза лихорадочно блестели, белые руки ни секунды не оставались без движения, она смеялась и шутила со своим кавалером, с непринужденным остроумием касаясь то одной темы, то другой. Пару раз она пела песни, красиво и страстно звучащие в ночи. Нежная Бетти глядела на нее с удивлением, но сэр Чарльз был очарован.