— Им надлежало призвать колонию покориться Республике. Если колония изъявит покорность, то так тому и быть, если же нет, то они должны были объявить войну и призвать кабальных работников поднять восстание против своих хозяев и таким образом купить себе свободу.
— Вот именно. Беркли покорился, и восстания не произошло. На сей же раз ультиматума о сдаче не будет, но восстание начнется, и оно будет великим. Главным образом поднимутся кромвелианцы, дабы отомстить за учиненные против них многочисленные и вопиющие несправедливости, но вместе с ними восстанут также кабальные работники и рабы, и под знамена Республики, под коими выступят они все, стекутся и все нонконформисты. А затем, когда успех нашего дела будет обеспечен, к нам присоединятся и добавят нам веса и респектабельности те представители привилегированных классов (а их немало), которые в глубине души тоскуют по славным временам Республики, однако доселе не решались открыто действовать, чтобы попытаться их воротить.
— А что роялисты?
— Если они окажут нам сопротивление, то кровь их будет на них. Но мы не допустим резни. Если они покорятся, то им не причинят вреда, как и десять лет назад. Здесь достаточно земли для всех.
— А кабальные работники и рабы?
— Те из них, которые присоединятся к нам, будут освобождены.
— И подготовка к этому восстанию уже идет?
— Давай назовем его революцией. Да, подготовка к нему уже идет, если говорить о кромвелианцах. Но мы еще только начинаем прощупывать кабальных работников и рабов.
— А какую роль во всем этом играете вы?
— Я руковожу теми, кто сражался на стороне Кромвеля — за неимением командиров получше.
— Стало быть, вы почитаете себя способным удержать все эти разношерстные силы в узде — и противников короля, жаждущих мести, и религиозных фанатиков, и свирепых негров, и мулатов (которые, как говорят, сущие дьяволы), и уголовников, приговоренных к каторге, — сказав им: "Вот черта, за которую вы не должны заходить"? Вы собираетесь вызвать демона, который может обратиться против вас и растерзать вас самих.
Годвин прикрыл глаза рукой.
— Да, — с жаром сказал он. — Я знаю, что это отчаянный риск, но ставки в этой игре высоки! Я верю в себя. Под моим началом находятся четыре сотни храбрых и знающих офицеров, мужей, которые для меня суть то же, чем железнобокие были для Кромвеля, но у меня нет никого… — Он протянул руку, тонкую и белую, как у женщины, и положил ее на смуглую руку Лэндлесса, лежащую на столе. — У меня нет никого на этой плантации, кому я мог бы безоговорочно доверять. Здесь мало тех, кто сражался на стороне Республики, и все они такие же, как Уингрейс Порринджер, в котором религиозное рвение полностью вытеснило благоразумие и осторожность. Мой мальчик, мне нужен помощник. Я был с тобою откровенен, я открыл тебе свое сердце, и знаешь, почему? Потому что я, будучи дворянином, вижу в тебе такого же благородного дворянина, потому что твоему слову я поверю скорее, нежели всем клятвам кабальных работников, потому что у тебя есть и храбрость, и ум, потому что — словом, потому, что я мог бы любить тебя так же, как когда-то любил твоего отца. Ты пал жертвой великих несправедливостей, и мы вместе исправим их. Будь моим помощником, моим заместителем, моим конфидентом! Вложи свою руку в мою и скажи: "Я с тобой, Роберт Годвин, телом и душой!"
— Сказать это было бы легко, — хрипло промолвил Лэндлесс, — ибо за те два года, что я гнил в тюрьме, за все те недели омерзительного рабства, которые я провел в Виргинии, один только вы посмотрели на меня по-доброму, один только вы сказали, что верите мне… Но то, что вы замышляете, чревато страшными бедами. Если все выйдет так, как ожидаете вы — что ж, хорошо, но, если нет, то в Виргинии воцарится ад. Мне надобно время, чтобы подумать, чтобы все взвесить, чтобы решить…
Дверь бесшумно приотворилась внутрь, и в щели показалась бледная мертвенная физиономия мастера Уингрейса Порринджера с огромной красной буквой на щеке.
— По речушке плывут три лодки, — сообщил он. — Две идут со стороны протоки и одна — со стороны материка.
Годвин кивнул.
— Нынче ночью у меня назначена встреча с нашими людьми с этой и двух соседних плантаций. Ты останешься здесь и увидишь и выслушаешь их. Но ничего не говори, молчи, ибо они не должны знать, что ты еще не полностью отдался нашему делу, хотя я уверен, что ты присоединишься к нам.
— Они кромвелианцы?
— Да, все, кроме двух или трех.
— Я заручился поддержкой того мулата, — перебил Годвина магглтонианин.
— Хорошо, — ответил Годвин. — Я рассудил, что будет правильно пригласить сюда нынче одного представителя рабов. Эти мулаты — сущие дьяволы, но они умеют составлять заговоры и держать язык за зубами. Однако я не стал бы особенно доверять ни ему самому, ни таким, как он.
Раздался особый стук в дверь — те же четыре удара — и Порринджер спросил: "Кто там?" — Снаружи послышался ответ: "Меч Господа и Гидеона". Дверь распахнулась, и в хижину вошли двое мужчин с мрачными и решительными лицами. У обоих были волосы с проседью, и у одного на лбу была выжжена та же самая буква, что и на щеке магглтонианина. Опять послышался особый стук в дверь и последовал тот же отзыв, дверь отворилась снова, впустив юношу с бледным аскетическим лицом, горящими глазами и двумя красными пятнами на щеках, который заметно сутулился и то и дело кашлял. За ним вошел еще один угрюмый кромвелианец, затем последовали двое широколицых крестьян и самодовольного вида малый, похожий на мелкого лавочника. Некоторое время спустя к ним присоединились еще двое кромвелианцев, суровых и невозмутимых.
Последним явился мулат со светло-янтарной кожей и золотыми серьгами в ушах, а следом за ним вошел длинноносый каторжник с дергающимся ртом, в обществе которого Лэндлесс пересек Атлантический океан. Его звали Трейл, и Лэндлесс, знающий его как отъявленного негодяя, вздрогнул, увидев его здесь.
Его здесь явно не ожидали — Годвин нахмурился и резко повернулся к мулату.
— Кто позволил тебе привести сюда этого малого? — сурово спросил он.
Мулат не растерялся.
— Почтенные сеньоры, — елейно проговорил он, обращаясь ко всей компании, — сеньор Трейл — хороший человек, я смог убедиться в этом сам. Много лет назад мы знали друг друга в Сан-Доминго, где мы оба были рабами у одного мерзкого идальго из Севильи. С помощью Святого Иакова и Матери Божьей мы убили его и сумели бежать. Теперь по прошествии всех этих лет мы с ним встретились здесь, также находясь в неволе. Я отвечаю за моего друга, как за самого себя, Луиса Себастьяна, вашего покорного и преданного слуги, досточтимые сеньоры.
Республиканец с клеймом на лбу что-то пробормотал, однако разобрать можно было только несколько слов: "вавилонская блудница"[45] и "папистский полукровка". А мужчина с самодовольным лицом вскричал:
— Трейл — подделыватель документов и вор! Я помню, как его дело слушалось в уголовном суде Бейли, это было за неделю до того, как я поступил на службу к майору Кэррингтону в качестве держателя его лавки.
Эта речь произвела переполох, двое из собравшихся вскочили со своих мест. Мулат злобно огляделся.
— У моего друга были неприятности, это правда, — все так же елейно продолжил он. — Но это не значит, что из него получится плохой заговорщик. К тому же почему, почтенные сеньоры, вы проводите различие между ним и другим каторжником, которого я вижу среди вас? Матерь Божья, они же находятся в одной лодке. — Он вперил взгляд в Лэндлесса, и его толстые губы искривились в свирепой улыбке.
Лэндлесс привстал, но Годвин удержал его, положив руку на его предплечье. — Молчи, — тихо молвил он, — и позволь мне уладить это дело.
Лэндлесс подчинился, и починщик сетей повернулся к собравшимся, которые теперь были мрачнее тучи.
— Друзья, — спокойно и внушительно сказал он, — полагаю, вы знаете меня, Роберта Годвина, достаточно хорошо, чтобы понимать, что, занимаясь этим великим делом, я не предпринимаю ничего без веских причин. И у меня есть веские причины желать ввести в наш круг этого молодого человека — и даже дать ему место среди тех, кто стоит во главе нашего предприятия. Он один из нас — он сражался в битве при Вустере. И я верю, что он невиновен и был обвинен и заключен несправедливо и незаслуженно отправлен на плантации — ибо я никогда не поверю в то, что сын Уорхема Лэндлесса мог совершить что-то дурное.