Бросается в глаза разница в общей оценке Мусея. А. Н. Деревицкий не только фиксирует, но и подчёркивает его сакральный характер, соответствующий первому значению древнегреческого термина Μουσεîον, означающего определённый тип храма. Н. П. Обнорский, видимо, отталкивается от другого значения слова (собрание, содружество, союз) и выделяет в Мусее научно-просветительское начало. Это союз учёных, лишь формально связанных с культом. Может быть на молодого филолога, которому не исполнилось и двадцати пяти лет, повлиял общий позитивистский настрой российского энциклопедического словаря, родственный его теперь уже далёкому во времени французскому предшественнику, детищу Дидро и д'Аламбера.
В послереволюционной России, по причине господствующего при коммунистической власти негативного отношения вообще ко всем формам религии, надолго возобладало именно мнение о формальной организации Мусея как святилища, тогда как его служители были заняты не культом, но тем, чтобы, по выражению Н. П. Обнорского, «двигать науку».
С. Я. Лурье, в замечательной книге о жизни и трудах великого Архимеда, где целая глава, повествующая о годах его ученичества, носит название «Александрийский Музей»[67], признаёт, что это было религиозное сообщество при храме Муз, но лишь «с юридической стороны». В действительности же в основе его организации лежала «гуманная» идея собрать в Александрии крупнейших учёных и поэтов и дать им возможность заниматься «чем каждый желает». Но впечатление подлинной свободы научной мысли, несмотря на блестящие открытия александрийских учёных, является обманчивым. В то время в нашей стране высшей школой античной науки и философии безоговорочно признавалась атомистика, и С. Я. Лурье, позднее собравший и опубликовавший все фрагменты из сочинений Демокрита, сетует на то, что учению этого мудреца не нашлось места в Александрии. Более того, там никто из учёных не проводил в своих сочинениях «материалистические взгляды». Поэтому в философии воцарился застой (неоплатонизм в 1940-е годы у нас вообще считался мракобесием). Аналогичный застой в «вырождающейся» александрийской поэзии, достоинством которой признаётся лишь её «изящество», объясняется банальной необходимостью льстить власти за её заботу о крове и питании. И только математика и астрономия оставались в городе Птолемеев в «лучшем положении»[68].
Не ограничиваясь общей картиной александрийской науки и литературы, С. Я. Лурье останавливается и на персоналиях, показывая интеллектуальное окружение Архимеда. Кроме характеристик Эратосфена и Аристарха, нам интересен анализ сведений о своеобразных «научных агонах», которые практиковались математиками Мусея, и затем вновь вошли в моду в Новое Время. Например, такое состязание в решение математических задач имело место между Архимедом и Кононом.
В последующие десятилетия на роль религии в древних обществах наши учёные смотрели уже не так негативно. Кроме того, с конца 1950-х годов у нас большими тиражами выходили переводы античных авторов (по размаху переводческой деятельности мы, пожалуй, обогнали тогда все страны мира). Переводы и комментарии к ним стимулировали вновь вспыхнувший интерес к литературной критике античности. В 1975 году в печати появляется (после долгого перерыва, последовавшего за изданием книги А. Н. Деревицкого) коллективный труд на эту тему. Его редактор Л. А. Фрейберг была и автором ряда разделов, в том числе по истории литературной критики в Александрии[69]. Там есть интересный материал о соперничестве двух школ – аналогии и аномалии, вписывающемся в общее русло агональных традиций античности.
Из исследований, раскрывающих такую специфическую тему как книжное дело в Древнем Мире, отметим вышедшую в 1976 году в Саратове десятитысячным тиражом (по тем временам мизерным), но вновь ставшую доступной благодаря Интернету, книгу В. Г. Боруховича[70]. Несмотря на заявленный научно-популярный характер издания, на страницах, посвящённых Александрии, серьёзно разбирается проблема «чистых» и «смешанных» свитков Библиотеки (над ней бьются уже многие поколения филологов-классиков), приводятся все известные из источников данные о количестве книг, оцениваются различные версии о пожарах Библиотеки. Поэтому глава «Александрийская культура книги» превращается в самоценное исследование.
История александрийской науки подробно изложена в опубликованной в 1988 году монографии И. Д. Рожанского[71], завершившей ряд трудов учёного по естествознанию и технике античности. В отдельных главах И. Д. Рожанский рассказывает не только обо всей совокупности естественных наук периода эллинизма и Рима, но, «смягчая» утвердившееся мнение, будто эти науки совсем отделились от философии, начинает с характеристики философских систем, в числе которых – нашедший благодатную почву в Александрии скептицизм. Глава «Александрийская наука» начинается с разбора аргументов К. Шнейдера о якобы иллюзорном расцвете этой науки, на самом деле не покрывавшей (в области практического применения полученных результатов) выделяемых на неё затрат и отягощённой «рецидивами мифологических представлений». Признавая справедливость ряда этих аргументов, И. Д. Рожанский опять-таки «смягчает» выводы немецкого коллеги, утверждая, что многие из открытий александрийцев и не были рассчитаны на немедленное воплощение, поскольку сильно опережали время. Мусей (в книге дано написание Мусейон) признаётся храмом, но сакральная функция его минимизируется (сводится к формальным обрядам и общим трапезам), а наличие Большого Дома учёных, где, по мнению И. Д. Рожанского находилась и Библиотека (самое спорное предположение в книге; перед этим автор подчёркивает независимость и параллельное существование обоих учреждений), являются его главными отличительными признаками. Нерешённым остаётся вопрос, все ли учёные, сколько-нибудь длительное время трудившиеся в Александрии, были связаны с Мусейоном: По И. Д. Рожанскому такая связь очевидна лишь для представителей гуманитарных наук.
Непосредственным прообразом Мусейона для И. Д. Рожанского уже является не аристотелевский Ликей в целом, но конкретно, святилище Муз в ликейском саду, как в смысле пространства и архитектурного оформления (реконструированного на основании текста «Завещания» Феофраста), так и по принципам членства в «мусическом» сообществе, перенесённым в Александрию из Афин Деметрием Фалерским.
В 1990-е годы, не отказываясь от поисков прототипа, российские учёные, расширяя исследовательскую базу, пришли к изучению аналогов и подобий Александрийского Музея, появившихся под его влиянием (или параллельно ему) за пределами эллинизированного Египта. В это время, один за другим, выходят два тома коллективного труда по экономике, политической жизни и культуре эллинизма. Во втором томе, специальная глава, написанная Г. П. Чистяковым (в то время ещё светским учёным, филологом, историком и переводчиком, позже – священнослужителем Русской Православной Церкви, впрочем, не раз критикуемым за обновленческие взгляды), рассматривает Мусейон как глобальный культурный феномен эллинизма на примере трёх центров культуры: Александрии, Пергама, Антиохии[72]. Автор понимает под Мусейоном не священную территорию храма, а творческий союз писателей и учёных. В Пергаме он, вообще-то, возник при святилище Афины Победоносной, хотя, между её храмом и знаменитым алтарём Зевса, почти вплотную к театру, находится нависающая над обрывом терраса, где были найдены фрагменты мраморной стои, возле которой стояли статуи Муз и Диониса; возможно, это был фрагмент святилища Муз. Но вряд ли он играл, даже лишь в масштабах города, роль, сравнимую с ролью Александрийского Мусея. А вот «хор» мужей, трудившихся, как говорил Платон «на поприще Муз», явно собирался Атталидами в их соперничестве с Птолемеями и по египетскому образцу.