В дверь тихо постучали.
— Девушка здесь, протектор.
Марафис открыл дверь, и гвардеец впихнул в комнату маленькую темноволосую горничную. Нож в тот же миг заломил ей руку за спину. Девушка вскрикнула, но имела благоразумие не сопротивляться ему.
— Оставь ее, — сказал Исс гвардейцу. Когда дверь за ним закрылась, он заговорил, укоризненно качая головой: — Ката, маленькая Ката. Я так доверял тебе, а ты меня подвела. Подумать только, в каком положении ты теперь оказалась.
У Каты дрожали губы. Она взглянула красивыми темными глазами на Ножа, но тот отвернулся.
Иссу стало жаль ее. Она так напугана, и ей уже крепко досталось этой ночью.
— Отпусти ее.
Нож повиновался, и девушка с тихим всхлипом качнулась вперед, не зная, как быть дальше. Она окинула взглядом зал и бросилась к ногам правителя.
— О, сжальтесь, ваша милость, умоляю. Я не знала, что у нее на уме, клянусь вам. Она ничего мне не говорила, ничего. Если б я знала, то пришла бы к вам... как всегда. И все бы вам рассказала, клянусь. — И она разрыдалась, разбрызгивая слезы, цепляясь маленькими руками за блеклый шелк мантии Исса.
Он потрепал ее блестящие кудряшки.
— Тише, дитя, успокойся. Я тебе верю. — Он подцепил ее за подбородок, заставив поднять лицо. — Ведь ты хорошая девочка, правда? — Ката кивнула с полными слез глазами. Из носа у нее текло. — Вот и хорошо. Утри глазки, вот так. Не надо плакать. Ни я, ни Нож никогда не делали тебе плохого, верно? Значит, и бояться тебе нечего. Нам нужно от тебя только одно: правда.
Ката затихла, хотя все еще дрожала.
— Ваша милость, я сказала вам все, что знаю. Аш — то есть госпожа Асария — ни разу не говорила мне, что хочет покинуть крепость. Она таилась от меня всю последнюю неделю — с того дня, когда каталась верхом во дворе, а потом застала у себя в комнате Кайдиса...
— Так она его застала?
— Да, ваша милость. Врасплох захватила. И пообещала, что не скажет вам об его оплошности, если он тоже будет молчать.
— Понятно. А тебе она что-нибудь сказала тогда? Говори правду, дитя.
— Ну... она вывернула мне руку и сказала, что сделает мне еще больнее, если я не скажу, о чем вы меня спрашиваете, когда вызываете к себе. — Ката комкала в руках шелк его одежды. — Я и сказала, что вы особенно хотите знать, когда у нее начнутся месячные... а больше ничего не говорила, клянусь. Она в тот день была какая-то странная, холодная и резкая. И сразу после этого услала меня прочь. Исс снова погладил ее по голове.
— Все хорошо, девочка, ты правильно поступила. А не заметила ли ты каких-нибудь признаков месячных именно на прошлой неделе? Подумай хорошенько.
— Нет, ваша милость. Все белье было чистое, точно вовсе не надеванное.
Легкий вздох сорвался с губ Исса.
— Ненадеванное, говоришь? — Он переглянулся с Ножом и мгновенно принял решение. — Еще одно, Ката, и я отпущу тебя. Хорошо ли ты пересмотрела все вещи в комнате Асарии? — Девушка кивнула. — Взяла она с собой что-нибудь, кроме булавки, которую мы нашли в снегу, и серебряной щетки, оказавшейся в ее плаще?
— Нет, ваша милость. Недостает только булавки и щетки.
Исс продолжал гладить ее по волосам.
— Значит, продать ей нечего, и она осталась без верхней одежды. Несладко же ей придется при первом выходе в город.
— Рано или поздно она скорее всего окажется в Нищенском Городе, — сказал Марафис, усаживаясь на один из хрупких, обитых атласом стульев у дери и нажимая на подлокотники так, словно хотел сломать их. — Я удвою стражу и там.
Исс кивнул, довольный, что может положиться на суждение Ножа, в котором еще не имел случая усомниться.
— Посмотри на меня, девочка, — сказал он Кате. Какое славное пухлое личико. Восхитительная смесь лукавой служанки и напуганного ребенка. Асария очень к ней привязалась.
— Ваша милость, вы ведь не отошлете меня обратно на кухню, правда? Пожалуйста. — Большие карие глаза смотрели с мольбой, и цепкие ручонки все так же держались за его полу.
Растроганный Исс провел рукой по ее горячей щечке.
— Нет. Ты не вернешься на кухню, даю тебе слово.
Лицо девушки выразило такой восторг и облегчение, что на нее стало приятно смотреть. Со слезами на глазах она целовала край его одежды, бормоча слова благодарности. Исс кивнул Ножу.
Ката в приступе облегчения не услышала, как тот подошел. Даже когда он стиснул руками ее голову, она приняла это за ласку и хотела коснуться его в ответ. Но когда давление стало сильнее, она поняла, что дело плохо, и взгляд, брошенный ею на Исса, пронзил его сердце.
Одного поворота хватило, чтобы сломать ей шею.
* * *
«Из-за этого будут умирать».
Огонь и лед жгли его плоть и его душу. Боль была плотна и многослойна, как камень, пролежавший миллионы лет на дне моря. Безымянный знал, что такое боль. Знал ее вес и ее меру, ее послевкусие и ее цену. Его суставы ныли, как это бывает в старости от известковых отложений, и он не мог найти облегчения, как ни расправлял их. Переломанные и плохо сросшиеся кости жгли тело, как раскаленные стержни, внутренние органы ссохлись, затвердели и понемногу переставали действовать. Он уже забыл, что значит распрямить спину или помочиться без боли. Забыл, когда в последний раз дышал в свое удовольствие или мог как следует разжевать кусок мяса.
Боль была ему известна, прошлое — нет.
Он пытался вспомнить его каждый день, напрягаясь так, что суставы лопались под кожей, челюсти смыкались намертво и старые раны открывались, покрывая тело язвами. Страх причинить себе вред, некогда такой сильный, что только он и держался в уме из года в год, теперь почти совсем притупился. Приносящий Свет поправил дело. Приносящий Свет со своими мазями, бинтами, сетчатыми мешочками и щипчиками. Приносящий Свет не даст ему умереть. Безымянному понадобилось много лет, чтобы это понять, и еще больше, чтобы это усвоить, но теперь это прочно закрепилось у него в голове.
Это знание освободило его: не от боли — никто и ничто не могло освободить его от нее, — но от страха смерти. Безымянный не владел больше полностью своим лицом, но его черты до сих пор еще выражали ожесточение. Даже боль, страшная боль, отнявшая у него многие годы жизни, не могла сделать смерть желанной.
Он не хотел умирать: это было еще одно, что он знал. Со временем он будет знать больше.
Ожидание — вот чем была его жизнь. Ожидание, боль и ненависть. Он ждал Приносящего Свет, и крохи света и тепла, доставляемые им, были для Безымянного все равно что кость для собаки. Теплая рука, коснувшаяся плеча, теперь обжигала его. Он жаждал тепла и прикосновений, но они ранили его. Когда рука уходила, он испытывал только одно облегчение, но не успела еще изгладиться память о руке Приносящего Свет на его коже, как он снова начинал жаждать этого.
Одиночество не походило на боль. Оно не имело своих оттенков и прелестей, не углублялось и не становилось легче, не менялось день ото дня. Оно грызло его миг за мигом, час за часом, год за годом, пожирая его по кускам. То, что оставалось после него, пугало Безымянного. Он мог вынести все: заключения, пытки, лишения, даже красно-голубые языки льда и огня, заменившие в его памяти прошлое, но своего полного одиночества он выносить не мог.
Оно превращало его в то, что было ему ненавистно.
Безымянный ворочался в железной камере, служившей ему домом, ночным горшком и постелью. Цепи, заржавевшие за долгие годы от пота, мочи и нечистот, не столько гремели, сколько похрустывали, как косточки малого ребенка.
Ненависть ему была не в новинку — это было последнее, что он знал. Она приходила слишком легко и слишком хорошо в нем умещалась для чувства, родившегося лишь недавно, в годы заточения. Тоскуя по каждому приходу Приносящего Свет, по миру света, тепла и людей, он ненавидел все, по чему тосковал. Одиночество кормилось им, а он кормился ненавистью. Только благодаря ей он пережил годы тьмы, неподвижности и всевозможных видов боли. Благодаря ей он выносил мир без дня и ночи, без времен года, без солнечного света и дождя. Благодаря ей он еще держался за последние ошметки себя.