Наконец рубашка ушита, снимается через голову, отчего Лялька дрыгается и верещит:
– Ой, щекотно! Ой, колется!
Мама поднимает лаковый пузатый колпак, и швейная машина Singer, недавно купленная, появляется, сверкая изящной черной шейкой с золотыми колосьями по бокам. Мама позволяет покрутить ручку, и Сима очарованно смотрит, как под уютное стрекотанье тоненький шовчик шаловливой ящеркой выползает из-под блестящей лапки машины.
– Ну, все, покрутила, теперь я ножным приводом буду, так оно быстрее.
– Мам, а можно мне попробовать?
* * *
В теплушке ехали покровские москвичи с соседних переулков, что вьются, изгибаются, пересекаются в окружении двухэтажных домов, выплескиваясь на улицу Чернышевского, которую здесь упорно называют Покровкой. Покровский дом всеми своими этажами, окнами, полутемными пахучими лестницами, всей своей тесной жизнью выходит во двор с коваными воротами и калиткой, которую ревностно запирает на ночь татарин-дворник. Многочисленная дворничья семья каким-то чудом умещается в каморке под лестницей в угловом подъезде, и, когда Нина после школы взбегает на второй этаж («Ой, мама, быстрей открывай, а то не успею!»), она всегда натыкается на гремучие дворничьи ведра.
В просторном дворе, окруженном двумя домами и флигелем, с утра до поздней ночи кипит напряженная ребячья жизнь. Здесь играют в прятки (лучше всего прятаться за поленницей в углу у флигеля), в салки и в казаки-разбойники, лепят снеговиков и учатся целоваться за той же поленницей. И как обидно, когда в самый разгар игры противный мамкин голос из распахнутого окна зовет: «Костя, домой, обедать!» Коська кривится, делает вид, что не слышит, но голос все-таки настигает его: «Коська, стервец, я кому сказала! Сейчас же домой. А то выпорю!» И Костя, по дворовому прозвищу Коська-собаська, уныло плетется в ненавистную тесную коммунальную кухню с кипящими кастрюлями, чтобы быстро-быстро схлебать суп из тарелки и, схватив недоеденный кусок хлеба, выскочить во двор.
Здесь, во дворе, проходит вся жизнь. Сюда из роддома в Лялином переулке тебя приносят в голубом кульке, здесь ты надежно защищен воротами от страшной улицы с грохочущими по булыжникам машинами и опасными мальчишками из соседнего двора, сюда приезжает на чудесной тележке громкоголосый татарин-тряпишник: «Би-рём па-суду, тряпьё старое!» И детвора тащит из дома пустые бутылки, дырявые чайники, изношенные тапочки, все, что выпросят у матерей, чтобы получить вожделенный малиновый леденцовый петушок на палочке или жужжащий розовый шарик на резинке.
А рядом с крыльцом на скамеечке щурится от солнца седенький дедушка из пятой квартиры и толстая, малоподвижная дурная девка из одиннадцатой. Отсюда мать за руку в первый раз повела тебя в школу в Подсосенском переулке. Отсюда в июле ушли на фронт мальчишки, Коськи и Петьки, неожиданно повзрослевшие, с тонкими мальчишескими шеями и стрижеными затылками.
Война взорвала жизнь московских дворов. Разом прекратились шумные детские игры, на площади перед Курским вокзалом стоят зенитки с длинными тонкими стволами, запрещено зажигать свет по ночам, это называется светомаскировка, и все окна заклеены крест-накрест полосками бумаги. Считается, что это поможет не вылететь стеклам на случай бомбежки. А по ночам в небе над Москвой разворачивается феерическое зрелище. В мертвой тишине затаившегося города возникает, растет противный, низкий, скребущий сердце гул.
– Прорвались! Немецкие бомбардировщики прорвались! – во двор высыпает все население дома.
Вспыхивают лучи прожекторов, рядом, у Курского, и где-то сзади, от Красной площади и дальше, шарят по небу, скрещиваясь, и вот в перекрестии двух лучей вспыхивает черная муха, туда же устремляется третий луч.
– Поймали! Ведут! – ликует двор.
И сразу от Курского вокзала, захлебываясь, застучали, залаяли зенитки, окружая черную муху игрушечными, ватными облачками разрывов, а муха рвется из паутины, резко ныряет вниз, и прожектора растерянно шарят в поисках.
– Ах, упустили, ушел, гад! – издалека доносятся глухие взрывы бомб. – Ну, все-таки не допустили до Москвы! Отбомбился за Сходней. Ну, все, сегодня больше не сунутся, – и на крышу дома отправляются дежурить те, кто по очереди, сбрасывать зажигалки на случай, если будет новый налет. Старшим детям разрешают подежурить со взрослыми, и Нина с Фредей утром приходят возбужденные, с горящими глазами.
– Мам, на нас сегодня ни одной не упало, а вон там, за Москварикой, бомбили, и пожар был.
– Подожди, не хватай хлеб, лучше умойся с улицы, сейчас завтракать будем.
Однажды Фредя принес настоящий осколок, зазубренный и изломанный с одной стороны и смятый с другой. Он обжигал синеватым тусклым блеском, и было томительно страшно держать его на ладони. Осколок настоящей бомбы, сброшенной на Москву фашистским летчиком. А ведь он мог попасть в кого-нибудь из нас!
Семья Симы занимала комнату в общей для всей большой семьи Вернеров квартире.
Когда-то, незадолго до семнадцатого года, эта четырехкомнатная квартира в Барашевском переулке рядом с церковью Введения в Барашах была приобретена фирмой «Братья Герхардтъ» для своего доверенного лица Иосифа Михайловича Вернера. Большое мукомольное дело закрылось в начале двадцатых, и сам Герхардт, глава фирмы, своевременно и благоразумно бежал на родину предков. Он убеждал Вернера последовать с ним, обещал помощь и содействие, но Иосиф Михайлович был стоически непреклонен: «Мои предки приехали в эту страну сто семьдесят лет тому назад, эта страна – моя Родина, – жертвенно заявил он, – и я останусь с ней, что бы ни случилось». Ах, если бы Родина внимала прекраснодушным речам своих интеллигентных детей, хотя бы и немцев по пятому пункту, во что бы то ни стало решивших разделить ее непредсказуемую, но всегда горькую судьбу!
Время шло, сыновья женились, заводили семьи, и квартира Вернеров превратилась в типичную московскую коммуналку. В первой от входа комнате, дверь направо, жил старший сын Отто с женой Шурой и сыном Виктором. В следующей помещались сами родители – Иосиф Михайлович с Оттилией Карловной. Самая дальняя и большая отошла Иосифу и Симе с тремя детьми, а в маленькой проходной комнате ютились Артур, третий сын, с маленькой женой Милой и дочерью Виолеттой. Симе очень неловко было проходить каждый раз к себе через этот распахнутый, открытый для всех проходящих семейный быт. Но что делать, слава богу, есть жилье. Вон Оскар, младший из Вернеров, с женой Верой и двумя детьми не поместились, и скитаются, горемыки, снимают угол где-нибудь.
* * *
Жизнь людей в теплушке, стесненная и впрессованная в скрипучие вагонные стены, обнажена в будничной простоте. В первые дни люди стеснительно прячут свои маленькие сокровенные тайны в полутемных углах. В дороге простые бытовые процессы вырастают в неразрешимые проблемы. Как покормить семью на глазах у всех, скорчившись на нарах. И самое неудобное и стыдное – как справить нужду. На станциях перед зловонным дощатым сортиром выстраивается длинная очередь. А там внутри – негде ступить! Омерзительно и скользко. На полустанках приходится садиться прямо у колес, на насыпи. Правда, мужчины деликатно отворачиваются, но вот бесстыжие глазастые молодые солдаты охраны!.. А когда прижмет на ходу – вонючее жестяное ведро у дверей, неудобно и унизительно.
Умываться приходится у вагона струей из чайника, нужно экономно, чтобы хватило всем. И волосы на голове свалялись в колтун, не расчесать, и мерзкое ощущение нечистоты во всем теле.
Уже прошла целая неделя пути, осталась позади Волга, ее проскочили рано утром на 8-й день по длиннющему гремучему мосту, и тянутся бескрайние, серо-желтые, унылые степи. Когда же наступит конец этому тупому мучению?
Заброшенные в дощатую тюрьму люди проявляются постепенно, как негатив на фотопленке. На нарах напротив едет семья Шмидт. Старший Шмидт преподавал в Бауманке, они везут главное и единственное свое богатство – книги: полное собрание Шекспира, Мопассан, Гюго, Лондон, трехтомник «Жизнь животных» Брэма и, конечно, Пушкин. Трехтомник Пушкина в сером тисненом переплете везет с собой и Нина. Слева от Шмидтов едет одинокая пожилая женщина с громоздкой фамилией Блюменкранц. Она чистокровная русская, муж умер, не оставив ей ничего, кроме томительных воспоминаний и неудобной фамилии. И вот теперь она едет неизвестно за что, неизвестно куда, и неизвестно, что с ней будет.