Говорила это девушка легким, саркастическим тоном, но в голосе ее, наперекор ее заверению, трепетала больная струна уязвленного самолюбия. Тут проезжал мимо порожнем извозчик. Наденька остановила его.
— На Выборгскую, рубль?
— Пожалуйте.
— Итак — addio, signor paladino [47]! Вы уволены в отставку, но без мундира. Живите счастливо и привыкайте поскорей к бархатному башмачку вашей… гражданской!
Обрызгав учителя грязью, насмешливо дребезжа, дрожки уже уносили ее от отставного паладина.
XII
По камням, рытвинам пошли толчки, скачки,
Левей, левей, и с возом — бух в канаву!
Прощай, хозяйские горшки!
И. Крылов
Когда героиня наша входила к Чекмареву, тот в халате, с засученными рукавами сидел за мясничей работой: очищал скальпелем от жира мышечные фибры лежавшей перед ним на столе человеческой руки.
— Quis ibi est [48]? — обычным образом вопросил он, не оборачиваясь, при звуке отворяющейся двери.
— Salve, mi amice [49], - шутливо отвечала по-латыни же Наденька, бросая мантилью и шляпку на ближний стул и подходя к оператору.
— Липецкая? Как это вас угораздило? Я сейчас только думал о вас. Добро же пожаловать. Я поздоровался бы с вами, да видите — обе грязны.
— Ничего, я не белоручка.
Она крепко пожала ему запачканную в человеческом сале и запекшейся крови руку. Затем придвинула себе против него стул.
— Нельзя ли вам пособить?
— Можно. Вот подержите тут за кисть.
— Я была у Бредневой, — рассказывала Наденька. — Слабоумная! Не надеется даже приготовиться в академию. Мы сделали с нею по одному делу небольшую прогулку, и она просила, чтобы я опять зашла к ней, но я не вытерпела и, отговорившись, что у вас сходка, покатила к вам.
— И хорошо сделали… Научитесь, по крайней мере, мускулы отпрепарировывать. Поверните-ка ее вверх ладонью. Вот так, будет.
— Какая она полная, цветущая, — говорила Наденька, разглядывая мертвецкую руку. — От молодого, должно быть, субъекта?
— Да, ему было лет под тридцать. Губа-то у меня не дура, умел подыскать. Полюбуйтесь только, что за мышцы — гладиаторские! Вчера еще двигались.
Пальцы Наденьки, державшие кисть покойного гладиатора, против воли ее задрожали.
— Как? Вчера еще он был жив?
— Живехонек.
— Как же это с ним случилось? Чем он занимался?
— Ломовым извозчиком был. Как-то спьяну поспорил с добрым приятелем, что полоснет себя ножом по шее; ну, и сдержал слово, полоснул, да больно уж азартно: дыхательное горло перерезал.
— Брр… И его доставили к вам в клинику?
— Доставили. Бились мы с ним, бились, ничего не могли поделать; хрипит себе, знай, как буйвол какой, а к ночи улыбнулся. Как только остыл, я, не говоря дурного слова, отрезал себе за труд свою долю — эту самую руку, связал в платок и был таков.
— У… какие страсти! — ужаснулась Наденька, смыкая веки и отталкивая от себя богатырскую руку. — И вы в состоянии говорить об этом так хладнокровно?
— А вас уже и стошнило? Слабенькая же вы, подлинно что женщина, в операторы не годитесь.
— Чекмарев, велите подать мне воды для рук.
— Ха, ха, ха! Смыть с них кровь ближнего? Ну, да Господь с вами, вы у меня в гостях: надо уважить. Эй, кто там?
В комнату глянула служанка.
— Барышне умывальную чашку. Да скоро ли китайская трава?
— Сейчас.
— Вы еще не пили, Липецкая?
— Нет, но и не буду… — пробормотала в ответ Наденька, отходя на другой конец комнаты.
Когда ей принесли воды и кокосовое мыло, она необыкновенно тщательно обмыла пальцы и ногти, потом обсушила их носовым платком. Чекмарев, вытерев ладони лишь полою халата, намазал себе на трехкопеечный розанчик масла и с заметным аппетитом стал уплетать его за обе щеки, захлебывая горячим чаем. Пропустив свои два-три стакана, он с трудолюбием занялся опять гладиаторскими мышцами.
Наденька между тем вывесилась из окошка, выходившего в сад, сняла очки и, неподвижная, как каменное изваяние, вглядывалась пристальным, раздумчивым взором в уснувшее под нею царство растений. Отблеск вечерней зари давно уже угас на отдаленных перистых облачках, и небесная синева, бледная, холодная, как утомленная после бала красавица, проливала на дольний мир скудный полусвет, еле обрисовывавший домовые крыши и трубы, да кудрявые древесные верхушки; все, что было ниже, скрывалось тем непрогляднее в таинственный сумрак. Только несколько приучив глаз к темноте, Наденька различила под развесистой сенью деревьев — тут скамеечку, там уходящую в глубокую чащу дорожку. Кое-где стояли отдельные деревья, как осыпанные свежим снегом: то была черемуха в полном цвету; прохладные струи ночного воздуха обдавали девушку пряным ароматом этого растения, смешанным с более нежным запахом едва распускавшихся сиреней, которых, однако, в общей мрачной массе деревьев нельзя было разглядеть.
Щекою упершись в ладонь, грудью прилегши на подоконник, студентка долгими затяжками упивалась душистою прохладою ночного сада. В недвижном воздухе не слышалось ни звука. Где-то лишь далеко пролаяла собака — и замолкла; откуда-то донесся чуть слышный свисток, неизвестно — парохода ли, фабрики или петербургского гамена; зазвенел комарик, закружился в воздухе над русой головкой девушки и вдруг стрелой умчался в мрак деревьев. Сладостно-грустно мечталось Наденьке: забыла она и себя, и Чекмарева.
Тут на плечо к ней легла вдруг тяжелая пятерня. Содрогнувшись, она схватилась за нее, но в то же мгновение отчаянно взвизгнула и кинулась в сторону: рука, за которую она ухватилась, принадлежала мертвецу-гладиатору.
Чекмарев расхохотался.
— Эх вы трусиха! Ну, можно ли до такой степени замечтаться? Поделом вору и мука.
— Ах, Чекмарев, вы серьезно меня испугали… Я и не слышала, как вы подкрались. Бросьте ее, эту страшную руку; тяжелая, как рука командора.
Презрительно скосив рот, медик исполнил, однако, просьбу товарки. Свалив препарат и все употребленные для него в дело инструменты на нижнюю полку развалившегося от долгой службы книжного шкафа, он воротился к девушке.
— Вы, Липецкая, все еще не можете отделаться от этой бабьей чувствительности, — заметил он, усаживаясь на подоконник около нее. — Если вы от природы, как женщина, и более хрупкого сложения, то должны преодолевать свою слабость, укреплять при всяком удобном случае свой nervus vagus.
Наденька, погруженная в раздумье, не слушала его.
— Скажите, Чекмарев, — подняла она голову, — как вы думаете, может ли мужчина вполне образованный полюбить плебейку?
— Да вы что понимаете под любовью? Тогенбургское воздыхание к деве неземной?
— Да, безграничную преданность, ненарушимое согласие в помыслах, чувствах, делающие из двух супругов одно нераздельное целое.
— Экую штуку сказали! Да какой же разумный человек любит еще этою бесцельною, рыцарскою, мещанскою любовью? Если, как вы говорите, известный индивидуум мужеского пола любит такою любовью известный индивидуум женского пола, то по сему одному он уже должен быть причислен к ракообразным, сиречь ретроградным животным, и не может считаться современно образованным.
— Да говорят же вам, что он образован, образованнее, может быть, меня да вас… Или же я не понимаю его образа любви? Простой, невоспитанной горничной дал он слово вовек не разлучаться с нею; какое ж побужденье могло иметь тут место, как не любовь, мещанская что ли?
— О ком речь?
— Это нейдет к делу. Отвечайте мне на вопрос: мещанская это любовь или какая другая?
— Да он связан с нею церковным браком?
— Нет, одним гражданским.
— Каким там гражданским? У нас на Руси, слава Богу, не введена еще эта ехидная выдумка деспотизма. Гражданский брак только и имеет целью крепче закабалить нашего брата, мужчину: изволь обязаться формальной подпиской, что обеспечишь женину будущность да и в приданое ее не запустишь лапы. Остроумно, нечего сказать! Одно меня удивляет: как на западе еще находятся дураки, что решаются жениться на подобных условиях.