Обретя вновь хладнокровие настолько, чтобы наблюдать за продолжением этой процедуры, я увидел, что Талеб готовится перейти от нападения изнутри к нападению извне. К моему великому удивлению, он заткнул свой кинжал за пояс, как убирают ставшую ненужной вещь, и, ухватив ногтями за верхнюю часть филея, причем как можно ближе к позвоночнику, отделил мясо от костей столь же ловко, как это мог бы сделать самый умелый разрезатель кушаний; после него за дело взялся Бешара: он ухватил соседний кусок филея и оторвал его, действуя тем же способом и с той же легкостью; затем то же проделал Арабалла, доказавший, что он достоин своих предшественников; мы попытались в свой черед поступить так же, но тотчас поняли, что нам следует отказаться от этого способа, если мы хотим получить свою долю; так что мы прибегли к помощи ножей и пользовались ими столь умело, что в конце концов с честью вышли из испытания; насытившись, мы передали блюдо Мухаммеду, Абдалле и остальным двенадцати арабам, которые набросились на остатки барана и стали раздирать его на куски, так что через двадцать минут на блюде остался лишь белый скелет, чистый и блестящий, как слоновая кость, и вполне достойный того, чтобы его выставили в каком-нибудь кабинете сравнительной анатомии.
Радость пирующих была безмерной. Бешара принялся медленно и ритмично распевать стихи арабского поэта по имени Бедр ад-Дин. Это своеобразное обращение к ночи состояло из нескольких строф; одна из них даст представление о произведении в целом:
Сменившихся ночей неведомо число, Находит человек в них и добро, и зло.
Он в смене тех ночей проводит жизнь беспечно, Чреде их нет конца, но жизнь не бесконечна. Несчастлив он — и ночь покажется длинна, А счастлив — до поры закончится она.[15]
Каждый куплет арабы сопровождали жестами, а припев подхватывали хором. Когда же настала очередь последнего куплета, послышались какие-то новые звуки, тоном повыше. Это был далекий шум, который я слышал две последние ночи; сначала он напоминал завывание ветра, но, приближаясь, становился странным и заунывным: он походил на далекие, глухие стоны, среди которых вскоре уже можно было различить протяжные, горестные причитания, прерываемые долгими рыданиями и страшными, пронзительными воплями. Казалось, это кричат женщины и дети, которых убивают. Признаться, меня охватил глубочайший ужас. Я подумал, что на соседний караван-сарай кто-то напал и до нас доносятся хрипы умирающих. Я подозвал Бешару.
— А, — сказал он мне, — так вас беспокоят крики; но это же пустяки: ветер разнес во все стороны запах жареного барана, и шакалы с гиенами явились к нам требовать свою долю. К счастью, от барана остался только скелет. Скоро вы услышите их еще лучше, а подбросив в костер немного хвороста, вы не только услышите их, но еще и увидите, как они бродят вокруг нас.
Я последовал совету Бешары по двум причинам: во-первых, мне было известно, что огонь отпугивает диких зверей, а во-вторых, я, в конечном счете, был не прочь познакомиться с новыми действующими лицами, с которыми нам пришлось иметь дело. И в самом деле, стоило пламени разгореться достаточно ярко, чтобы осветить круг радиусом в шестьдесят шагов, как мы увидели, что на его краю, наполовину на свету, наполовину во мраке, появляются и исчезают, а затем появляются снова исполнители концерта, так сильно тревожившего меня на протяжении трех ночей. На этот раз они кружили вокруг нас на расстоянии ружейного выстрела, завывая так, что казалось, будто они подстрекают друг друга напасть на нас, и продвигаясь в круг света настолько далеко, что мы могли уже не только отличить шакалов от гиен, но и увидеть, как у этих последних топорщится шерсть на спине. У нас были при себе лишь пистолеты, сабли и кинжалы, и, признаться, мне вовсе не улыбалась мысль сражаться врукопашную с подобными противниками. Так что я подозвал своего друга Бешару, чтобы узнать у него, как лучше действовать в случае осады. Однако он ответил мне, что никакая опасность нам не угрожает и что наши враги будут все время держаться на почтительном расстоянии от лагеря, а вот если бы рядом с нами находился труп человека или животного, то, напротив, их ничто не остановило бы, и в таком случае разумнее всего было бы выбросить труп за пределы лагерной стоянки, отдав им его на растерзание, благодаря чему они оставили бы нас в покое. Я подумал о несчастном баране, которого мы разъяли на части, и бросил на него взгляд. Однако при виде того, что это не труп, а скелет, я успокоился. На минуту мне пришла в голову мысль бросить его шакалам и гиенам таким, какой он есть, но меня остановил страх, что они воспримут подобный жест как дурную шутку и потребуют у нас удовлетворения за обиду.
Что же касается арабов, то их, по-видимому, это обстоятельство совершенно не беспокоило. Они потихоньку приготовились ко сну, а затем, как обычно, по-братски легли бок о бок с верблюдами. Лишь один из них остался на часах и продолжал бодрствовать, но скорее, мне кажется, из-за наших двуногих соседей, а не из-за четвероногих бродяг.
Ну а мы удалились в свою палатку и разлеглись на коврах. Еще какое-то время мы переговаривались под звуки этой адской музыки, но, наконец, усталость взяла верх над тревогой, глаза у нас сами собой закрылись, и мы заснули таким глубоким сном, как если бы нас убаюкивали сонатой или симфонией.
XV. СИНАЙСКИЙ МОНАСТЫРЬ
Следующий день был одним из самых тяжелых, какие нам довелось к этому времени пережить: дорога была завалена кучами булыжников, образовывавших неустойчивое покрытие, на котором копыта дромадеров скользили при каждом шаге. Мы вступили в одно из ущелий, соседствующих с горой Синай, и жара здесь была еще сильнее, так как солнце отражалось от голых скал, у подножия которых пролегал наш путь. Никогда прежде мы так горячо не мечтали о привале и, едва караван остановился, сразу же бросились в палатку. Арабы, со своей стороны, впервые за все время путешествия сняли с дромадеров попоны и с помощью копий, послуживших подпорками, соорудили себе укрытия от солнца. Даже верблюды, неутомимые скакуны пустыни, казалось, ощущали тягостное влияние этого дня. Они легли, расслабленно вытянув шеи, и ноздрями разрывали песок, пытаясь найти под его верхним слоем прохладу, отсутствовавшую на поверхности. Однако, как ни нуждались мы в отдыхе, привал был коротким. Нам пришлось выехать рано утром, чтобы успеть до темноты выбрать место для лагерной стоянки: мы возвращались в царство змей, ящериц и прочих рептилий.
Не чувствовалось ни малейшего ветерка, жара была удушающей, часы тянулись бесконечно, и на вопросы о том, сколько нам еще осталось пройти, всегда следовал один и тот же уклончивый ответ «Это там», сопровождаемый соответствующим жестом. Язык прилипал к нёбу, а лучи солнца, навстречу которому мы двигались, обжигали лицо. Именно эти часы Бешара избрал для того, чтобы придать своему пению протяжность и раскатистость, каких никогда прежде мы у него не замечали. Казалось, к тому же, что этот адский зной располагал арабов к веселью, ибо общий хор подхватил уже первый куплет песни Бешары, а затем старательно сопровождал и все другие. На мой взгляд, нет ничего утомительнее, чем слушать музыку, даже хорошую, если у тебя плохое настроение; понятно поэтому, как действовал мне на нервы подобный гвалт. При той жажде, усталости и жаре, какие мне приходилось теперь испытывать, я вряд ли бы мог, даже сидя в удобном кресле Итальянского театра, слушать дуэт из «Сомнамбулы» или каватину из «Дон Жуана». Судите же сами, каково было, пристроившись на деревянном седле, поднятом на высоту пятнадцати футов от земли и сотрясающемся от рыси верблюда, слушать соло Бешары и хор бедуинов. Однако в силу своей природной вежливости я не позволил себе принуждать к молчанию меломанов, которые, помимо того, явно находили устроенный ими концерт столь приятным для слуха, что было совестно выводить их из этого заблуждения. Я воспользовался паузой, чтобы поинтересоваться у Бешары переводом стихов, которые он распевал. У меня была надежда, что, пересказывая мне их содержание, он забудет о мелодии.