В числе таких раненых, подобранных нашей армией, был и г-н де Бово, молодой лейтенант карабинеров, у которого только что ампутировали ногу. Он совершил отступление в ландо императора.
Ларрей подтверждает этот факт в своих "Записках":
"В полевых лазаретах, устроенных нами возле Колоцкого монастыря, оказались и русские офицеры, которых мы перевязывали после сражения. Они залечили свои раны. Несколько из этих офицеров вышли навстречу нам, чтобы засвидетельствовать мне свою признательность. Я оставил им деньги, чтобы в ожидании прихода своих соотечественников они могли купить у бродячих торговцев-евреев предметы первой необходимости; в то же самое время я поручил им позаботиться о раненых французах, которых мы здесь оставляли. У меня были основания думать, что эти офицеры окажут им защиту".
Если из глубины могилы можно что-нибудь услышать, то последнее, что донеслось до этих храбрецов и заставило их вздрогнуть, — это отзвук горячо любимого ими голоса императора, проезжавшего рядом с ними; их сон слишком глубок, а шаги редких паломников, приходящих взглянуть на поле сражения, слишком легки, чтобы что-либо за прошедшие пятьдесят лет могло потревожить спящих.
В 1839 году император Николай провел грандиозный парад и устроил представление битвы на Москве-реке, в котором участвовало сто восемьдесят тысяч солдат.
Девятого августа, в пять часов вечера, мы направились в Москву, и прибыли туда через сутки в тот же самый час.
Я нашел Нарышкина несколько озабоченным: во время нашего отсутствия он узнал, что сгорела одна из его деревень, Дорогомилово. Двести пятьдесят домов обратились в пепел. Огонь перебрался по загоревшемуся мосту через реку и, подгоняемый ветром, поджег другую деревню.
Если у вас есть желание составить себе представление о русском боярине старого закала, вам следует приглядеться к Нарышкину.
Он всюду владеет имениями и домами: в Москве, в Елпатьеве, в Казани, Бог знает где еще; сам он не знает счета ни своим деревням, ни своим крепостным: это дело его управляющего.
Не обижая ни того, ни другого, вполне можно допустить, что управляющий ворует у него по сто тысяч франков в год.
Его дом — это скиния беспечности, это апофеоз безалаберности.
Однажды Женни изъявила желание поесть ананасов. Нарышкин приказал их купить.
Я видел, как один из мужиков нес охапку великолепных ананасов. Он удалился в сторону служб.
Вероятно, из всех, кто был в доме, мужика увидел лишь я один; прошло семь или восемь дней, но на столе не появилось ни одного ананаса.
И вот как-то раз, когда Нарышкин остался недоволен десертом, я спросил его:
— Ну, а где твои ананасы?
— А ведь и правда, я же велел их купить.
— И тебе их принесли, однако забыли подать на стол; возможно, кто-то другой в твоем доме любит их.
Позвали всех слуг, от повара Кутузова до кучера Кар-пушки, но никто из них не видел ананасов и не понимал, чего от него хотят.
— Пойдем поищем сами, — предложил я Женни.
И мы отправились на поиски.
Ананасы были найдены в углу небольшого погреба, куда надо было спускаться по приставной лестнице и где хранились дичь и мясо.
Их было там сорок штук.
Если считать, что штука стоит двадцать франков, то все вместе это обошлось в двести рублей.
При доме состоял охотник, который был обязан поставлять дичь; дичь эта поступала из какого-то имения, расположенного уж не знаю где, и, думаю, Нарышкин был осведомлен об этом не больше, чем я.
Каждую неделю охотник приносил корзины, полные диких уток, вальдшнепов и зайцев. Если бы мы с Женни не позаботились о том, чтобы всю эту дичь или, по крайней мере, часть ее раздарить, то три четверти этого богатства пропали бы.
Однажды охотник пришел в сопровождении чрезвычайно красивой борзой собаки.
— Выходит, у тебя есть борзые такой породы? — спросил я Нарышкина.
— Наверное, — ответил Нарышкин. — Года три или четыре тому назад я велел купить в Лондоне пару таких за тысячу экю.
— Кобеля и суку?
— Да
— Прикажи, чтобы мне оставили одного из первых щенков, которые у них родятся.
— Возможно, от них уже есть взрослые. Позовем Семена.
Позвали Семена: это был охотник.
— Семен, — обратился к нему Нарышкин, — есть у меня борзые в Елпатьеве?
— Да, ваше превосходительство.
— И сколько?
— Двадцать две.
— Как это двадцать две?
— Вы, ваше превосходительство, не давали никаких приказаний, так что всех, что появлялись на свет, оставляли; некоторые подохли от болезней, но, как я имел честь сказать вашему превосходительству, теперь у вас есть двадцать две здоровые борзые собаки.
— Вот видишь, — сказал мне Нарышкин, — ты можешь, не причиняя мне никакого ущерба, взять одну борзую или даже пару борзых, если захочешь.
Нарышкин держит табун лошадей, один из ценнейших в России и, быть может, единственный, где сохранилась в чистоте знаменитая порода рысаков Григория Орлова.
В этом табуне у него сотня коней, и ни один из них никогда не будет продан; это лучшие рысаки России.
Они нужны Нарышкину для того, чтобы выигрывать чуть ли не на всех скачках, хотя это в большей степени тешит его гордость, чем приносит ему барыши. Общая сумма всех денежных премий может достичь двухсот-трехсот луидоров. Табун же обходится в пятьдесят тысяч франков. Однако табун доставляет ему радость.
Каждое утро, облачившись в кашемировый халат, Нарышкин усаживается на крыльце и проводит смотр своих лошадей: одних выводят под уздцы, на других верхом сидят берейторы, и наблюдать за этими великолепными животными с безупречными статями — занятие и в самом деле отличное.
И когда мне приходится видеть человека, который, хотя и испытывая порой стесненность в средствах, позволяет себе роскошь держать в своих конюшнях лошадей общей стоимостью от восьмисот тысяч до миллиона франков, я пожимаю плечами, вспоминая наших щеголей и их упряжки на Елисейских полях и в Булонском лесу.
Заметьте, что в коляску и в четырехконную карету Нарышкина, владеющего всеми этими рысаками, запрягают наемных лошадей, которые стоят ему пятьдесят франков в день.
Женни, в виде исключения, имела для своей санкт-петербургской коляски двух рысаков, которые приводили в отчаяние великосветских русских дам, негодовавших при виде того, как простая актриса мчится в своем экипаже туда, куда ей угодно, вдвое быстрее их.
Когда было решено, что мы поедем в Елпатьево открывать охоту, возник вопрос, в каком состоянии находится там барский дом. Нарышкин бывал в этом имении два раза за всю свою жизнь, причем один.
А надо сказать, что Нарышкин, будучи по характеру боярином старого закала, превосходно умеет окружить себя роскошью, но точно так же превосходно умеет без нее обойтись.
Он даже не помнил, были ли в Елпатьеве кровати.
Поэтому было принято решение отправить туда Дидье Деланжа в качестве квартирмейстера.
Дидье Деланж отправился в Елпатьево на почтовых лошадях.
Четыре дня спустя он вернулся со списком предметов, совершенно необходимых для устройства там нашей жизни.
В этот список входили простыни, матрацы, кухонная утварь — всего на общую сумму в семь тысяч франков.
Все эти вещи были куплены и на трех фургонах отосланы в Елпатьево, а Дидье Деланж снова отправился туда, чтобы все это разместить к нашему приезду.
Нам предстояло пробыть в Елпатьеве три дня.
Понятно, что никакое русское богатство, каким бы значительным оно ни было, не может выдержать подобного образа жизни, тем более, если все расходы находятся в ведении управляющего, причем иногда даже не одного, а двух!
Перед отъездом из Москвы мы купили зимнюю одежду, поскольку нам предстояло оказаться в сезон снегов в степях Калмыкии и в горах Кавказа и нужно было подумать о том, как противостоять температуре в пятнадцать-двадцать градусов мороза.
Прежде всего мы с Муане обзавелись удобнейшими дорожными костюмами. К этим костюмам были добавлены две овчинные шубы из числа тех, какие носят богатые мужики и какие называются тулупами. И наконец, наш московский гардероб был дополнен меховыми сапогами и полным ассортиментом домашних туфель из Торжка. Я забыл упомянуть о высоких овчинных шапках, придававших нам такой грозный вид, что, глядя на себя, мы сами готовы были лопнуть со смеху.