В первую ночь мы проехали восемьдесят верст.
Мы проснулись в Башмачаговской. Простите за это название!
Я не могу поставить себе в упрек, что оно придумано мною, и должен сказать, что мне стоило больших трудов его написать.
Примерно в трех верстах от станции мы увидели, что слева от нас открылось одно из тех соленых озер, какие так часто встречаются между Волгой и Тереком.
Оно было буквально покрыто дикими гусями.
У меня появилась мысль, что нас несколько излишне пугали отсутствием провизии. Сойдя с тарантаса, я попытался подкрасться к ним на расстояние ружейного выстрела, но старый гусь, стоявший на страже, издал тревожный крик, и вся стая улетела.
Пуля, которую я послал ей вслед, пропала даром.
То, что гуси обратились в бегство, когда я находился на таком расстоянии от них, заставило меня задуматься.
Если все гусиные стаи, которые встретятся нам по пути, так же хорошо охраняются своими часовыми, как эта, то ничего не поделаешь, придется изыскивать другие способы добывать себе пропитание.
Когда я снова садился в тарантас, предаваясь этим малоутешительным размышлениям, я вдруг заметил, что на горизонте, на той самой дороге, по какой только что проследовали мы, мелькает желтая шапка калмыка, сидящего верхом на верблюде, который, судя по его аллюру, должен был проделывать свои четыре льё в час.
Сколько бы вы ни видели верблюдов, которые шагают по степи, везя на своей спине калмыка, каждый новый верблюд, появившийся с новым калмыком, привлекает ваш взгляд: так величественно живописны бесконечные горизонты степи, которые прерывает лишь эта группа, состоящая из человека и животного. Я следил за калмыком с тем большим любопытством, что он, по-видимому, старался догнать нас.
По мере того как он приближался — а он приближался быстро, хотя наши упряжки бежали крупной рысью, — я все отчетливее различал что-то на его руке. На расстоянии двухсот шагов я разглядел, что на руке у него сидит сокол, а при виде сокола у меня мелькнуло неясное воспоминание о князе Тюмене.
И действительно, это был один из сокольников князя Тюменя, которого он нам послал, исполняя данное им у г-на Струве обещание, состоявшее всего из нескольких слов — коротких, но исполненных определенности: "Я берусь кормить этих господ".
Сверх того, достойный князь, так благородно отомстивший за сомнения, которые мы питали на его счет, проявил чуткость, послав нам сокольника, немного говорившего по-русски; таким образом, через посредство Калино, мы смогли узнать, какое поручение должен был исполнять этот славный человек, присоединившись к нам.
Впрочем, случай проверить талант сокольника и его птицы не замедлил представиться.
Вскоре мы увидели за версту или две от нас одно из тех соленых озер, каких так много в степи. Как и на первом, которое нам встретилось, оно было сплошь покрыто дикими гусями.
Нам ничего не нужно было говорить.
Калмык направил своего верблюда прямо к озеру.
На этот раз инстинкт пернатых, столь развитый у них, хотя их имя и стало символом глупости, изменил им.
Они не привыкли видеть, чтобы путешественник выходил из экипажа и подкрадывался к ним, прячась подобно галлу, пытавшемуся взобраться на Капитолий, так что я испугал их, и они улетели, стоило мне приблизиться к ним на двести шагов, но они по десять раз в день видели, как калмык верхом на верблюде едет вдоль берегов озера, где они пасутся. Гуси не заметили на руке у этого калмыка ничего необычного, что могло бы их обеспокоить.
Ни один гусь не поднял голову.
Подъехав на пятьдесят шагов к стае, калмык снял с сокола клобучок, и сокол испустил пронзительный крик, увидев дневной свет, а при этом свете такую превосходную и многочисленную добычу.
Гуси же при виде врага, которого они тотчас узнали, взлетели, волоча по земле лапы, ударяя по ней крыльями и пронзительно крича от страха.
Сокол минуту парил над стаей, а потом камнем упал на спину одного из гусей, который какое-то время продолжал в полете нести своего врага на себе, но затем, поскольку тот беспрестанно бил его клювом, в конце концов ослабел и, вместо того чтобы продолжать подниматься вверх, рухнул в степи.
Однако, подавая пример братства, какое среди людей встречается нечасто, другие гуси, вместо того чтобы спасаться бегством, повернули назад и тоже опустились, но не касаясь земли, и принялись с оглушительными криками летать вокруг своего товарища, а вернее, вокруг сокола, нанося ему удары клювами, от которых он, вероятно, погиб бы, если бы наш калмык не поспешил ему на помощь, стуча в висевший у ленчика седла маленький барабан: делал он это то ли для того, чтобы подбодрить свою птицу, возвещая ей о приближении союзника, то ли для того, чтобы испугать гусей, возвещая им о приближении врага.
Мы, со своей стороны, вышли из тарантаса и побежали со всех ног на помощь нашему добытчику, но когда мы добрались до поля боя, то оказалось, что, хотя раненый гусь лежит там на земле, проявляя очевидные признаки мучительной боли, сокол, к нашему великому удивлению, исчез.
И тогда калмык, который, вне всякого сомнения, ждал нас для того, чтобы с присущей ему гордостью сокольника ознакомить нас с умом своего воспитанника, дал нам какое-то время поискать его глазами, а затем, подняв крыло гуся, показал, как сокол притаился под этим щитом, укрывшись от ударов с воздуха и в то же время продолжая сражаться там со своим противником, а вернее, добивать свою жертву.
У нашего сокольника не было, как на охоте у князя Тюменя, кожаного мешочка со свежим мясом, поэтому он отрезал голову гуся, разрубил его череп и дал соколу отведать гусиный мозг.
Сокол ел с неторопливым и в то же время жестоким наслаждением; потом он снова сел на руку своего хозяина, а мы сели в тарантас и продолжили путь, вполне уверенные в том, что у нас каждый день будет жаркое.
Калмык пустил галопом верблюда, с седла которого свешивался гусь с кровоточащей шеей, и, обгоняя нас, помчался в том же направлении, в каком ехали мы.
Приехав на почтовую станцию, мы увидели верблюда, опустившегося на передние ноги и вытянувшего на песке шею, а чуть поодаль — нашего калмыка, ждавшего нас на пороге.
Густой дым валил из подземной кухни, куда при виде нас калмык смело спустился и откуда он вышел через минуту, неся лежащего на доске зажаренного гуся.
Князь Тюмень прислал нам не только сокольника, но и жарильщика мяса — эту гага avis[19], которую, по словам Брийа-Саварена, так трудно отыскать.
Мы съели грудку гуся — жесткую, немного недожаренную, но, впрочем, довольно вкусную.
Остатки еды мы отдали нашему сокольнику, станционному смотрителю и бедному маленькому калмыку лет пяти или шести; полуголый, он жадно смотрел, как мы едим, и это придавало его раскосым глазенкам выражение необычайного чревоугодия.
Бедный ребенок был так счастлив, когда он держал в руке кусок хлеба и жареной гусятины, и лицо его выражало такое довольство, когда он попробовал из стакана несколько капель нашего вина, что меня охватило сильнейшее желание доставлять ему такое счастье, взяв его с собой во Францию.
К несчастью, а может быть, и к счастью для него — ибо кто знает, что ждало бы его в нашем цивилизованном мире? — оказалось, что, в то время как я считал его сиротой, покинутым всеми, у него, на самом деле, в какой-то калмыцкой деревне был родственник, который имел на него права и согласие которого необходимо было получить.
Ребенок, пребывавший в восторге от съеденного им угощения, не желал ничего другого, как последовать за нами хоть на край света: ведь он ел не каждый день, а хлеб, мясо и вино попробовал, быть может, в первый и в последний раз в жизни.
Он горько плакал при виде того, что мы уезжаем; он признавал своими родными только тех, кто накормил его; что же касается того, кто оставил его умирать с голоду, то какая ребенку была польза от таких родственников?
Сокольник, ставший благодаря своей полезности самым привлекательным членом нашего отряда, тронулся в путь вместе с нами.