Подростком он изучал философию во Флоренции, Болонье и Падуе. Возмужав, он отправился в Париж, где учился богословию, а затем вернулся в свою прекрасную Флоренцию, где тогда уже родились живопись и ваяние, а поэзия ждала его, чтобы родиться.
Флоренцию в то время терзали распри; Данте вступил в брак с женщиной из рода Донати и тем самым оказался в партии гвельфов. Он был одним из тех людей, что телом и душой предаются делу, которому служат. Так, при Кампальдино он верхом кинулся в атаку на аретинских гибеллинов, а когда была война с Пизой, первым бросился на штурм замка Капрона.
После этой победы республика стала доверять ему самые ответственные должности. Четырнадцать раз он был назначен послом и четырнадцать раз успешно выполнил доверенную ему миссию. Перед тем как отправиться в одно из таких посольств, он, окинув мысленным взором события и людей и найдя первые грандиозными, а вторых — ничтожными, обронил презрительные слова: «Если я останусь, кто поедет? Если я поеду, кто останется?»
Когда такие слова попадают на почву, взрыхленную гражданскими распрями, они сразу дают всходы: растение, поднимающееся из подобного семени, зовется завистью, а плод его — изгнанием.
Данте был обвинен в лихоимстве, и 27 января 1302 года флорентийский подеста, Канте Габриэлли Губбио, приговорил его к восьми тысячам лир штрафа и двум годам изгнания: в случае если бы этот штраф не был выплачен, имущество Данте подлежало конфискации, а изгнание его становилось пожизненным.
Данте не признал своей вины, но согласился с приговором; он оставил свои обязанности, бросил свои дома и поместья и бежал из Флоренции, не захватив с собою ничего ценного, кроме меча, которым сражался при Кам-пальдино, и пера, которым уже успел написать семь первых песен «Ада». Быть может, живописец пожелал изобразить его именно в минуту бегства: за спиной у изгнанника мы видим Флоренцию, а рядом с поэтом — олицетворения трех частей его «Божественной Комедии».
После этого все его имущество было конфисковано и продано в пользу государства; дом его разрушили, а землю, на которой тот стоял, вспахали и засыпали солью; сам он был заочно приговорен к смерти, и его изображение сожгли на той самой площади, где два века спустя будет предан огню Савонарола.
Любовь к родине, отвага в бою и стремление к славе сделали Данте храбрым воином; искусность в интригах и последовательность в политике сделали Данте видным государственным деятелем. А презрение к врагам, горе и жажда мести сделали его величайшим из поэтов. Теперь, не имея возможности занять себя привычными мирскими делами, душа его обратилась к созерцанию божественного; и пока тело оставалось прикованным к земле, воображение уносилось в тройственное царство мертвых, наполняло Ад своими ненавистниками, а Рай — возлюбленными. «Божественная Комедия» — дитя мести. Данте отточил себе перо боевым клинком.
Первым убежищем изгнанника стал замок влиятельного гибеллина Кане делла Скала. Благодарный поэт упомянул его в первой же песне «Ада»[46], а затем восславил в семнадцатой песне «Рая»[47].
При дворе этого Августа средневековья он встретился со многими изгнанниками. Один из них, Сагаций Муций
Газзата, историк из Реджо, донес до нас бесценные сведения о радушии, с каким синьор делла Скала принимал под своим кровом тех, кто просил у него убежища.
«Каждый, — пишет он, — получал покои сообразно своим потребностям, и каждому щедрый властитель предоставлял слуг и великолепный стол; над дверьми комнат были изображения, указывающие, для кого они предназначены: если Победа — то для воинов, Надежда — для изгнанников, музы — для поэтов, Меркурий — для живописцев, рай — для людей духовного звания. В час трапезы по комнатам ходили шуты, музыканты и фигляры. Стены зала были расписаны Джотто, и картины эти рассказывали о превратностях судьбы людской. Время от времени хозяин замка приглашал к себе за стол кого-либо из гостей, и чаще всего — Гвидо да Кастелло ди Реджо, прозванного за откровенность “простодушным ломбардцем”, и Данте Алигьери, весьма знаменитого в ту пору человека, которого он почитал за его дар».
Однако, невзирая на все эти почести, горделивый изгнанник не мог смириться с такой жизнью, и не раз из груди его вырывались горькие жалобы. То Фарината дельи Уберти скажет ему своим надменным голосом:
Но раньше, чем в полсотый раз зажжется Лик госпожи, чью волю здесь творят,
Ты сам поймешь, легко ль оно дается.[48]
То его прапрадед Каччагвида, сострадая бедам потомка, воскликнет:
Как покидал Афины Ипполит,
Злой мачехой гонимый в гневе яром,
Так и тебе Флоренция велит…
Ты бросишь все, к чему твои желанья Стремились нежно; эту язву нам Всего быстрей наносит лук изгнанья.
Ты будешь знать, как горестен устам Чужой ломоть, как трудно на чужбине Сходить и восходить по ступеням.
Но худшим гнетом для тебя отныне Общенье будет глупых и дурных,
Поверженных с тобою в той долине.[49]
Вот поистине слова, написанные слезами глаз и кровью сердца.
Но, несмотря на жгучую боль, терзавшую поэта, он отказался от возвращения на родину, ибо желал вернуться туда лишь дорогой чести. В 1315 году вышел закон о возвращении тех изгнанников, кто согласится выплатить определенную сумму. Данте, чье имущество было продано, а дом разрушен, не мог собрать таких денег. Тогда ему предложили следующее: его избавят от выплаты штрафа, но за это он должен будет сдаться властям и на паперти собора молить о прощении — босой, в одежде кающегося, подпоясанный веревкой. Это предложение ему передали через одного монаха из числа его друзей. Вот что ответил Данте:
«Для меня было честью и удовольствием получить это Ваше письмо, и, взвесив каждое его слово, я с благодарностью понял, как сильно, всем сердцем, Вы желаете, чтобы я вернулся на родину. Значит, Вы не отвернулись от меня, и это обстоятельство еще усиливает мою привязанность к Вам, ведь изгнанники редко находят друзей. И на случай, если ответ мой окажется не таков, какого ожидали бы некие малодушные люди, я охотно предоставляю его на суд Вашей предусмотрительности. Из письма Вашего (и моего) племянника, а также от моих друзей я узнал, что Флоренция призывает изгнанников вернуться, и, по новому закону, если я соглашусь внести определенную сумму денег или принесу повинную, то все обвинения с меня будут сняты и я смогу жить на родине. Однако, отец мой, надо признать, что в этом новом законе есть два смехотворных и плохо обдуманных положения — я подразумеваю, плохо обдуманных теми, кто издал этот закон, ибо в Вашем, разумнейшем, письме ничего подобного нет.
Так вот каким должно стать торжественное возвращение Данте Алигьери на родину после пятнадцати лет изгнания! Вот оно, извинение за вопиющую несправедливость! Вот награда за мои долгие муки и томления! Не философ измыслил такую гнусность, а сердце, слепленное из грязи! Меня хотят выставить напоказ перед всем народом, точно какого-то проходимца, полуневежду, без сердца и без славы. Нет уж, спасибо. Чтобы я, честный изгнанник, стал платить дань оскорбившим меня, словно они это заслужили! Нет, отец мой, такого пути на родину я не хочу! Но если есть какой-то другой путь, который Вы откроете для меня и который не умалит славы Данте, я готов им воспользоваться. Укажите мне такой путь, и тогда, будьте уверены, я примчусь во Флоренцию семимильными шагами; но коль скоро во Флоренцию нельзя вернуться дорогой чести, то лучше уж туда не возвращаться. Солнце и звезды видны везде, и везде можно размышлять об истинах небесных».
Изгнанный гвельфами, Данте сделался гибеллином и в своей новой вере стал проявлять такой же пыл, как и в прежней. Наверно, он полагал, что Италия может достичь величия, лишь объединившись под властью императора, — хотя на глазах у него Пиза создала у себя Кампосанто, кафедральный собор и падающую башню; Арнольфо ди Лапо заложил на Соборной площади фундамент Санта Мария дель Фьоре; Сиена выстроила свой собор с колокольней из белого и черного мрамора и поместила в него, словно драгоценность в футляр, кафедру, изваянную Никколо Пизано. Или, быть может, смелый нрав немецких рыцарей и баронов казался ему более поэтическим, чем торгашеская изворотливость генуэзских и венецианских патрициев, а завершение жизненного пути императора Альбрехта казалось ему предпочтительнее кончины папы Бонифация VIII.