Вот таким он предстал бы перед вами вечером 5 декабря 1628 года, озабоченный окружающей его рознью, обдумывающий большие проекты, собирающийся извести ересь во Франции, изгнать Испанию из Миланского герцогства, покончить с австрийским влиянием в Тоскане, старающийся все угадать, не говорящий ни одного лишнего слова, скрывающий свои мысли за потухшим взором, — таким предстал бы перед вами человек, на чьих плечах покоились судьбы Франции, непроницаемый министр, кого наш великий историк Мишле назвал Красным сфинксом.
Он вернулся в свой кабинет после балета; интуиция подсказывала ему, что отсутствие королевы на спектакле имеет политическую — а следовательно, угрожающую для него — причину и нечто коварное замышляется в этом королевском алькове, двенадцать квадратных футов которого задавали ему больше работы и причиняли больше беспокойства, чем весь остальной мир. Итак, он вернулся огорченным, уставшим, чуть ли не испытывающим ко всему отвращение, бормоча подобно Лютеру: "Бывают минуты, когда кажется, что Господу нашему надоело играть и он собирается бросить карты под стол".
Дело в том, что он знал, на какой ниточке, на каком волоске, на каком дуновении держится не только его власть, но и его жизнь. Его власяница представляла собой острия кинжалов. Ему было понятно, что в 1628 году он оказался в таких же обстоятельствах, как и Генрих IV в 1606-м: всем нужна была его смерть. Хуже всего было то, что и Людовик XIII не любил его резко очерченное лицо. Он один поддерживал кардинала, но Ришелье чувствовал неустойчивость своего положения: в любую минуту оно может пошатнуться из-за королевского слабодушия. Все еще было бы ничего, если б этот гениальный человек был здоров и силен, как его дурак-соперник Берюль; но нехватка денег, постоянная необходимость напрягать ум в поисках средств, противостоять одновременно десятку интриг двора все время держали его в страшном волнении. Эта лихорадка и окрашивала пурпуром его скулы, тогда как лоб оставался мраморным, а руки — цвета слоновой кости. Прибавьте ко всему этому теологические дискуссии, страсть к писанию стихов, необходимость подавлять в себе желчь и ярость — и вы поймете, что, изо дня в день сжигаемый изнутри раскаленным железом, он был в двух шагах от смерти.
Любопытную пару представляли собою эти двое больных. По счастью, король предчувствовал (не будучи, однако, до конца в этом уверен), что, если у него не будет Ришелье, королевство погибнет. Но, к несчастью, и Ришелье знал, что после смерти короля он не проживет и суток: ненавидимый Гастоном, ненавидимый Анной Австрийской, ненавидимый королевой-матерью, ненавидимый г-ном де Суасоном, отправленным в изгнание, ненавидимый обоими Вандомами, посаженными в тюрьму, ненавидимый всем дворянством, которому он мешал приводить Париж в негодование дуэлями в общественных местах, он должен был устроиться так, чтобы умереть в тот же день, что и Людовик XIII, а если возможно, в тот же час.
Единственный человек сохранял ему верность на этих постоянных качелях, в этом чередовании радостей и невзгод, сменявших друг друга с такою быстротой, что один и тот же день, начавшись грозой, вскоре становился солнечным. Это была его приемная дочь, его племянница г-жа де Комбале: мы видели ее у г-жи де Рамбуйе в одеянии кармелитки, надетом после смерти мужа.
Итак, войдя в свои апартаменты на Королевской площади, кардинал прежде всего позвонил.
Три двери открылись одновременно.
В одной появился Гийемо, его доверенный камердинер.
В другой — Шарпантье, его секретарь.
В третьей — Россиньоль, расшифровщик донесений.
— Моя племянница вернулась? — спросил кардинал у Гийемо.
— Только что, монсеньер, — отвечал камердинер.
— Передайте ей, что я буду всю ночь работать, и спросите, захочет она навестить меня здесь или предпочтет, чтобы я поднялся к ней?
Камердинер затворил дверь и отправился исполнять приказание.
Обернувшись к Шарпантье, кардинал спросил:
— Вы видели преподобного отца Жозефа?
— Он заходил вечером два раза и сказал, что ему необходимо сегодня же переговорить с вашим высокопреосвященством.
— Если он придет еще раз, проведите его ко мне. Господин де Кавуа в караульном помещении?
— Да, монсеньер.
— Предупредите его, чтобы он не отлучался. Сегодня ночью мне могут понадобиться его услуги.
Секретарь скрылся.
— А вы, Россиньоль, — спросил кардинал, — разгадали шифр письма, которое я вам дал?
— Да, монсеньер, — отвечал с резким южным выговором небольшой человечек лет сорока пяти — пятидесяти, почти горбатый от привычки сидеть согнувшись; самой выдающейся частью его лица был длинный нос — на нем вполне можно было расположить три или четыре пары очков, хотя хозяин из скромности оседлал его лишь одной. — Проще этого шифра быть не может. Короля называют "Кефалом", королеву — "Прокридой", ваше высокопреосвященство — "Оракулом", госпожу де Комбале — "Венерой".
— Хорошо, — сказал кардинал, — дайте мне полный ключ к шифру. Я сам прочту депешу.
Россиньоль сделал шаг назад.
— Кстати, — добавил кардинал, — завтра дадите мне подписать вознаграждение вам в двадцать пистолей.
— У монсеньера не будет других приказаний?
— Нет, возвращайтесь к себе в кабинет. Сделайте ключ к шифру и дайте мне его. Он должен быть готов к той минуте, когда я вас позову…
Россиньоль удалился, пятясь и кланяясь до земли.
В ту минуту как за ним закрывалась дверь, еле слышный звук, похожий на звон бубенчика, послышался в одном из ящиков бюро кардинала.
Он открыл ящик: бубенчик еще дрожал. Тотчас в виде ответа кардинал нажал кончиком пальца небольшую кнопку, видимо имеющую сообщение с г-жой де Комбале, ибо минуту спустя она вошла в кабинет дяди через дверь напротив той, что еще не успела закрыться.
В ее костюме произошли большие изменения. Она сняла покрывало, повязку, наплечник и апостольник, так что на ней была лишь туника из этамина, стянутая на талии кожаным поясом; ее прекрасные каштановые волосы, освобожденные из заточения, падали шелковистыми локонами на плечи; туника, несколько более декольтированная, чем допускал бы устав ордена, если бы она была настоящей кармелиткой, а не просто носила одеяние по обету, позволяла увидеть очертания груди, украшенный букетом из фиалок и розовых бутонов, — такой букет у нее мы уже видели (правда, на апостольнике) в доме г-жи де Рамбуйе: он символизирует одновременно зарождение любви и разлуку.
Эта темная туника, надетая непосредственно на тело, подчеркивала атласную белизну изящной шеи и прекрасных рук г-жи де Комбале; тело ее, не скованное железным корсетом, какие носили в ту эпоху, грациозно двигалось под элегантными складками, образуемыми шерстью, которая драпирует лучше всех остальных тканей.
При виде этого очаровательного создания, окутанного таинственным благоуханием, едва достигшего двадцати шести лет, находящегося в полном расцвете красоты и в своем простом костюме кажущегося еще прекраснее и грациознее, если только это было возможно, нахмуренный лоб кардинала разгладился, мрачное лицо его осветилось, он облегченно вздохнул и протянул навстречу вошедшей обе руки, говоря:
— О, входите, входите же, Мария!
Молодая женщина не нуждалась в этом приглашении: она вошла с очаровательной улыбкой, отколола свой букет от корсажа, поднесла к губам и протянула дяде.
— Благодарю, мое милое прекрасное дитя, — произнес кардинал и, делая вид, что хочет понюхать букет, тоже поднес его к губам, — благодарю, возлюбленная дочь моя.
Он привлек ее к себе и по-отцовски поцеловал в лоб со словами:
— Да, я люблю эти цветы, они свежи, как вы, благоуханны, как вы.
— Вы были так добры, дорогой дядя, передав мне, что хотите меня видеть. Неужели мне выпало счастье оказаться нужной вам?
— Вы мне нужны всегда, моя прекрасная Мария, — сказал кардинал, восхищенно глядя на племянницу, — но сегодня ваше присутствие мне нужнее, чем когда-либо.