— Во всяком случае, если моя незнакомка так же любезна, как хороша собой, то я решительно заявляю, что остаюсь в Риме по меньшей мере на шесть недель. Я обожаю Рим и к тому же всегда имел склонность к археологии.
— Еще два-три таких приключения, и я начну надеяться, что увижу вас членом Академии надписей и изящной словесности.
Вероятно, Альбер принялся бы серьезно обсуждать свои права на академическое кресло, но слуга доложил, что обед подан. Альбер никогда не терял аппетита из-за любви. Поэтому он поспешил сесть за стол вместе с приятелем, готовясь возобновить этот разговор после обеда.
Но после обеда доложили о приходе графа Монте-Кристо. Молодые люди уже два дня не видели его. От метра Пастрини они узнали, что он уехал по делам в Чивитавеккью. Уехал он накануне вечером и только час, как вернулся.
Граф был чрезвычайно мил. Либо он сдерживался, либо на сей раз не нашлось повода для высказывания язвительных и горьких мыслей, но только в этот вечер он был такой, как все. Францу он казался неразрешимой загадкой. Граф, конечно, отлично знал, что его гость на острове Монте-Кристо узнал его; между тем он со времени их второй встречи ни словом не обмолвился о том, что уже однажды видел его. А Франц, как ему ни хотелось намекнуть на их первую встречу, боялся досадить человеку, показавшему себя таким предупредительным по отношению к нему и к его другу, поэтому он продолжал ту же игру, что и граф.
Монте-Кристо, узнав, что Франц и Альбер хотели купить ложу в театре Арджентина и что все ложи оказались заняты, принес им ключ от своей ложи, — так по крайней мере он объяснил свое посещение.
Франц и Альбер стали было отказываться, говоря, что не хотят лишать его удовольствия; но граф возразил, что собирается в театр Палли и его ложа в театре Арджентина будет пустовать, если они ею не воспользуются.
После этого молодые люди согласились.
Франц мало-помалу привык к бледности графа, так сильно поразившей его в первый раз. Он не мог не отдать должного строгой красоте его лица, главным недостатком или, быть может, главным достоинством которого была эта бледность. Граф был настоящий байроновский герой, и Францу стоило не только увидеть его, но хотя бы подумать о нем, чтобы тотчас же представить себе его мрачную голову на плечах Манфреда или под шляпой Лары. Его лоб был изборожден морщинами, говорящими о неотступных горьких думах: пламенный взор проникал до самой глубины души; насмешливые и гордые губы придавали всему, что он говорил, особенный оттенок, благодаря которому его слова неизгладимо врезывались в память слушателей.
Графу было, вероятно, уже лет сорок, но никто бы не усомнился, что он одержал бы верх над любым более молодым соперником. В довершение сходства с фантастическими героями английского поэта он обладал огромным обаянием.
Альбер не переставал твердить о счастливой случайности, благодаря которой они познакомились с таким неоценимым человеком. Франц был более сдержан, но и он поддавался тому влиянию, которое всегда оказывает на окружающих незаурядный человек.
Он вспомнил о том, что граф уже несколько раз выражал намерение посетить Париж, и не сомневался, что при своей эксцентричности, характерной наружности и несметном богатстве появление графа произведет там сенсацию.
А между тем он не чувствовал никакого желания очутиться в Париже одновременно с ним.
Вечер прошел так, как обычно проходят вечера в итальянских театрах: зрители, вместо того чтобы слушать певцов, ходили друг к другу и развлекались болтовней. Графиня Г. хотела навести разговор на графа, но Франц сказал ей, что у него есть гораздо более занимательная новость и, невзирая на лицемерные протесты Альбера, сообщил ей о великом событии, уже три дня занимавшем мысли обоих друзей.
Такие приключения, если верить путешественникам, в Италии не редкость, поэтому графиня не выразила никакого удивления и поздравила Альбера с началом любовного похождения, обещавшего так приятно завершиться.
Молодые люди откланялись, условившись встретиться с графиней на балу у герцога Браччано, куда был приглашен весь Рим. Дама с фиалками сдержала слово: ни наследующий, ни на третий день она не давала Альберу о себе знать.
Наконец наступил вторник — последний, самый шумный день карнавала. В этот день театры открываются с утра, в десять часов, потому что в восемь часов вечера начинается пост. Во вторник все, кто по недостатку денег, времени или охоты не принимал участия в празднике, присоединяются к вакханалии и вносят свою долю в общее движение и шум.
С двух часов до пяти Франц и Альбер кружили в цепи экипажей и перебрасывались пригоршнями конфетти со встречными колясками и пешеходами, которые протискивались между ногами лошадей и колесами экипажей так ловко, что, несмотря на невообразимую давку, не произошло ни одного несчастного случая, ни одной ссоры, ни одной потасовки. Итальянцы в этом отношении удивительный народ. Для них праздник — поистине праздник. Автор этой повести, проживший в Италии около шести лет, не помнит, чтобы какое-нибудь торжество было нарушено одним из тех происшествий, которые неизменно сопутствуют нашим празднествам.
Альбер красовался в своем костюме паяца, на плече развевался розовый бант, концы которого свисали до колен. Чтобы не произошло путаницы, Франц снова надел костюм поселянина.
Чем ближе время подходило к вечеру, тем громче становился шум. На мостовой, в экипажах, у окна не было рта, который бы безмолвствовал, не было руки, которая бы бездействовала; это был поистине человеческий ураган, слагавшийся из грома криков и града конфетти, драже, яиц с мукой, апельсинов и цветов.
В три часа звуки выстрелов, с трудом покрывая этот дикий шум, одновременно раздались на пьяцца дель Пололо и у дворца Венеции и возвестили начало скачек.
Скачки, так же как и мокколи, составляют непременную принадлежность последнего дня карнавала. По звуку выстрелов экипажи тотчас вышли из цепи и рассыпались по ближайшим боковым улицам.
Все эти маневры совершаются, кстати сказать, с удивительной ловкостью и быстротой, хотя полиция нисколько не заботится о том, чтобы указывать места или направлять движение.
Пешеходы стали вплотную к дворцам, послышался топот копыт и стук сабель.
Отряд карабинеров, по пятнадцати в ряд, развернувшись во всю ширину улицы, промчался галопом по Корсо, очищая его для скачек. Когда отряд доскакал до дворца Венеции, новые выстрелы возвестили, что улица свободна.
В ту же минуту под неистовый оглушительный рев, словно тени, пронеслись восемь лошадей, подстрекаемых криками трехсот тысяч зрителей и железными колючками, которые прыгали у них на спинах. Немного погодя с замка святого Ангела раздалось три пушечных выстрела— это означало, что выиграл третий номер.
Тотчас же, без всякого другого сигнала, экипажи снова хлынули на Корсо из всех соседних улиц, словно на миг задержанные ручьи разом устремились в питаемое ими русло, и огромная река понеслась быстрее прежнего между гранитными берегами.
Но теперь к чудовищному водовороту прибавился еще новый источник шума и сутолоки: на сцену выступили продавцы мокколи.
Мокколи, или мокколетти, — это восковые свечи разной толщины, начиная от пасхальной свечи и кончая самой тоненькой свечкой; для действующих лиц последнего акта карнавала в Риме они являются предметом двух противоположных забот:
1) не давать гасить свой мокколетто;
2) гасить чужие мокколетти.
В этом смысле мокколетто похож на жизнь: человек нашел только один способ передавать ее, да и тот получил от Бога.
Но он нашел тысячу способов губить ее; правда, в этом случае ему несколько помогал дьявол.
Чтобы зажечь мокколетто, достаточно поднести его к огню.
Но как описать тысячи способов, изобретенных для тушения мокколетти: исполинские меха, чудовищные гасильники, гигантские веера?
Мокколетти раскупали нарасхват. Франц и Альбер последовали примеру других.
Вечер быстро наступал, и под пронзительный крик тысяч продавцов: "Мокколи!" — над толпой зажглись первые звезды. Это послужило сигналом. Не прошло и десяти минут, как от дворца Венеции до пьяцца дель Пополо засверкало пятьдесят тысяч огоньков.