Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вместе с серьезными предложениями Ягужинский писал императрице (23 декабря): «Посылаю вашему императорскому величеству для забавы пророчества польские на несколько в предыдущие лета, в которых пророчествуют быть на королевстве из народу северного; ежели бы то могло статься — не худо бы было!» Это пророчество на 1729 год: «Год сей страшен и ужасен в Польше видим будет, понеже приидут от востока, запада и севера монархи, где с обидою людей пребывание свое возымеют, и не един там восплачется, и польские знатнейшие дамы и отцы и с матерьми своими всячески в тесных местах укоиватись (иметь прибежище, успокоиваться) будут, ожидая себе помощи от другой области, которую хотя они и получат, однако ж от оной мужья, жены и дети в великом утеснении пребудут, а потом полунощный король на престоле польском сядет и государствовать будет, так что никто его до страшного суда не опровергнет. Сверх того духовные тамошние персоны всякие свои прибытки и доходы потеряют, и уже не в силах своих, но токмо по милости королевской жити имеют».

Но не пророчества и даже не курляндское дело особенно занимали Ягужинского: его беспокоила постоянная уступка короля сейму насчет Морица; он видел, что главная цель королевской партии состояла в том, чтобы привесть сейм к утверждению прежних договоров с австрийским двором; цель не вполне была достигнута, потому что сейм дозволил только вступить в конференцию с австрийским послом и результаты ее предложить на будущем сейме. Но что всего хуже было для России, это стремление короля сблизиться с Швецией. На сейме предложено было о вступлении с Швецией в конференции; многие закричали: згода! Другие начали представлять, что хотя они всегда желают быть в доброй дружбе со Швецией, но в Польше нет министра от шведского двора, и потому они не могут понять, откуда могло явиться такое предложение. На этом дело остановилось, и пошли слухи, что короли польский и шведский имеют между собой конфидентную корреспонденцию. Ягужинский был уверен, что тут посредником служит литовский подскарбий Понятовский, который во время Северной войны держался шведской стороны. Эти подозрения подтвердились для Ягужинского тем, что, по его заключению, король не оказывал склонности к России. Раза два при удобных случаях он зондировал Августа II, куда в курляндском деле намерение его клонится и как в том поступать впредь мыслит? Ответ был один: «Не могу я в этом ничего ни делать, ни советовать, потому что как скоро поляки увидят мое желание, то не миновать конфедерации; а если бы Морицу с русской стороны помогали, тому я был бы рад и, сколько возможно, в том под рукою помогал». Ягужинскому хотелось большей откровенности со стороны короля, но он не мог ее добиться, а генерал Флюг по дружбе за секрет сообщил ему, что король, разговаривая однажды о России, выразился: «Ich traue den Russen nicht» (русским я не доверяю).

Ягужинский знал хорошо, что такое была Польша и что такое было польское правительство, знал, как всякое дело совершалось здесь медленно, вяло, без единства и энергии; он знал, что никакое недоброжелательство не устоит против энергичного действия со стороны России, которая, по его мнению, должна была твердо действовать в Польше и мягко, ласково — в Курляндии; но, к отчаянию своему, Ягужинский видел, что со стороны России нет никакого решительного действия, что он оставлен без дальнейших инструкций, должен ограничиться одними словесными представлениями, которые в Польше не имели никакого действия. Он обратился к кабинет-секретарю Макарову, писал ему (7 января 1727 года), что Польша силою не может принудить курляндцев ни к чему и уже действует убеждениями; Россия с своей стороны должна обнадеживать курляндцев в сохранении их прав и никак не должна пугать их, чтобы не заставить броситься к Польше.

«Остался в сем курляндском деле только сей ласковый способ. Мне не без удивления, — продолжает Ягужинский, — что понеже все сие неоднократно донесено и явно все дело изображено, что мне не пришлется указу, как далее поступать, а по данной мне инструкции более делать нечего, ибо поляки, видя словесные наши токмо представления, а действа по них никакого не опасаясь, не могут приведены быть к резону; мне бы хотя то в прибавок здесь говорить по-велено было, что ежели не отменять своего намерения, то силою мы будем удерживать и комиссаров в Курляндию не пустим. Так поступает с ними цесарь: ежели на пограничные обиды поляки не учинят сатисфакции, то пошлет в те места, откуда обида сделана, полк или два и учинит сам себе сатисфакцию; не ныне, а по времени не миновать и с нашей стороны того. Князь Иван Юрьевич пишет ко мне из Киева, чтоб я о обидах тамошних здесь жаловался, ибо уж приходят нестерпимы. А здесь сколько жалоб не приносить, то исходатайствовать только, что назначат комиссаров для разводу пограничных ссор, а когда съедутся, то Бог весть, а между тем обиды как чинятся, так чинятся; к тому же интересовав каждый шляхтич в наших обидах, понеже беглые наши русские почитай у всякого есть, греческого ж исповедания церквей множество в партикулярных шляхетских добрах (имениях), то кто их приведет добровольно к учинению сатисфакции? А как ни рассуждать, приступать будет за цесарской образец. Изволили вы упоминать о кавалерии Манденфелю; тому она не надобна; понеже уж польскую носит, и Флеминг никакой иной не носит, кроме польской; к тому же ни Манденфеля, ни Флеминга тем не склонить, ибо старый дух противный еще в них, и, когда бы не страх от нас, давно бы в Ганноверский (то есть союз) саксонцы стали склоняться. Впрочем, оставляю то в глубочайшее рассуждение другим, которые только любят поперек въезжать, ведаючи и не ведаючи состояния».

Ягужинский кончил в Польше тем же, чем начал в Петербурге, в Петропавловском соборе — жалобою на Меншикова; в Петербурге жаловался он наличную обиду, в Польше — на обиду государству, на презрение государственных интересов, которые так ясно понимали все дипломаты — Остерманы, Долгорукие, Ягужинские, Бестужевы, и которых не хотел понимать один Меншиков, дерзко въезжая поперек им.

И князь Василий Лукич Долгорукий, которому Ягужинский отдавал первенство над собой, называя человеком «бывалым и искусным», и князь Василий Лукич должен был кончить тем же. Его, как мы видели, отправили уполномоченным на другой пост, более опасный, в Стокгольм. Швеция, лишенная Петром своего прежнего значения, потерявшая столько земель на восточном берегу Балтийского моря, Швеция, разумеется, не могла дружелюбно относиться к России; не мог дружелюбно относиться к ней и король, имевший себе полноправного соперника в герцоге Голштинском, зяте императрицы русской, которого права русское правительство обязалось поддерживать еще при Петре Великом. Понятно, что при таких отношениях Швецию легко было привлечь во враждебный для России так называемый Ганноверский союз между Англией, Францией, Нидерландами, Данией; на противной стороне находились Австрия, Испания и Россия. Чтобы не допустить Швецию приступить к Ганноверскому союзу, и отправили в Стокгольм князя Василия Лукича. Долгорукий отвез 18 000 ефимков на раздачу кому надобно, да получил позволение давать обещание знатным особам на 100 000 рублей и больше.

Приехавши в Стокгольм, Долгорукий прежде всего должен был позаботиться о церемониале: надобно было поступить так, чтобы, с одной стороны, не унизить своего достоинства, с другой — не усилить своими требованиями раздражения против России, не ослабить и без того уже слабую русскую партию. Долгорукий, два раза бывший в Польше, привык к тому, что тамошние сенаторы, министры, гетманы, также саксонские министры и фельдмаршал Флеминг первые делали ему визиты; теперь в Швеции, думал он, такое же правление, как и в республике Польской, а министры всех республик монаршеским министрам первое место дают; конечно, по всем церемониалам и резонам надлежало бы здешним сенаторам первые визиты мне отдать: но как бы не повредить делам в нынешнем столь деликатном случае и не умалить кредита доброжелательной партии? Долгорукий ухитрился так: не посылая никому сказывать о своем приезде и о своем характере, отправился с визитами по всем сенаторам не в своей карете, на лакеях не было его ливреи. Сделавши эти визиты, которые не могли быть сочтены церемониальными, Долгорукий послал к первому министру с торжественным объявлением о своем приезде, а потом отправился и сам к нему с первым визитом. Русский уполномоченный немедленно же разузнал о состоянии дел, о положении партии и нашел, что в доброжелательной к России партии нет никого «великой остроты». Главный из них — Цедергельм — показался ему «остроты не пущей», как называют — «человек добрый»; «Гепкин его острее», узнал, что королева «русского народа зело не любит».

119
{"b":"811155","o":1}