С основного моста дверь вела на задний мост, откуда шла лесенка вниз на двор, где, хоть и давно не было скотины, все равно оставался легкий запах навоза и соломы, а хлев был до отказа забит поленьями. Лестница наверх в два марша вела на пови́ть, которая вся была забита сеном, а по бокам стояли лари с зерном, старинные прялки, самовары, чугунные утюги и жернова. Все эти непонятные старинные предметы всегда вызывали у меня любопытство и добавляли определенный колорит интерьеру. С пови́ти шла небольшая лестница на чердак – помещение над жилой избой с небольшим круглым оконцем, выходившим на фронтон дома в палисадник. Бабушка не велела мне туда лазать, говорила, что там слабые доски, и я могу проломить потолок и провалиться.
В палисаднике росли березы, рябины и несколько кустов красной и черной смородины. При входе – клумба с ипоме́ями. Участок наш делился на две части: огородную и луговую. Луговую бабушка по несколько раз за лето выкашивала. Возле забора в тени берез стояли качели, гамак и мой небольшой домик, хору́мка, в котором я играл. В огородце было несколько грядок с клубникой, зеленым горошком и всякого вида салатами, парники с помидорами и огурцами, морковь, лук, цветная капуста и карто́фельник. Огородом занимались ежедневно, у бабушки все содержалось в идеальном порядке.
До войны Полетáлово насчитывало 17 дворов, но потом его постигла судьба всех русских деревень: молодежь стала уезжать на учебу в большие города, а возвращаться назад никто не спешил. Шли годы, и окрестные деревни таяли на глазах. Во времена моего детства Полетáлово напоминало скорее хутор, чем деревню: круглый год проживала лишь бабушкина сестра тетя Нина с Тяпкóвым, а остальные три дома использовались для летнего проживания: один дом моих бабушки и дедушки, купленный ими у старушки бабки Оли, дом дяди Феди Щербакова и дом Цветковой Марьи Федоровны – бабушки Машеньки, моей первой любви. От остальных подворий не осталось и следа, кроме незначительных изменений ландшафта и растительности: в этих местах можно было различить холмики с густыми зарослями крапивы и Иван-чая.
Мне наизусть были известны все самые ягодные места. Основная «гору́шка», как мы ее называли, находилась недалеко от нашего и дядифе́диного огорода и была моей персональной заи́мкой. Раз в несколько дней я непременно наведывался туда с проверкой, не вторгся ли в мои владения случайный гость (изредка туда забредали дядя Федя или Машенька), укрывал крошечные подосиновики листьями кочедыжника20, чтоб их не приметил никто, кроме меня. И всегда расстраивался, когда в самых потаенных местах оставались тропы от «медвежьего хода» дяди Феди, обрывавшего мой малинник.
В деревне безуспешно искали воду и про это ходили легенды: то один, то другой энтузиаст пытался вырыть колодец с питьевой водой или мало-мальски чистый пруд, но ничего не получалось – вода уходила, пруды мелели, и на их месте образовывались горки, облюбованные мелким леском, земляникой и грибами. Иногда я, подсмотрев, как это делают взрослые, брал лопату, ветку и пытался определить, где именно находится водяная жила. Подрубал дерн, отваливал тяжелые куски проросшей кореньями глины и углублялся чуть ли не по грудь в землю. Вязкая, суглинистая земля подавалась с трудом, в яму натекала дождевая вода, окрашиваясь в мутный кирпичный цвет. Я с надеждой вычерпывал воду и всматривался, нет ли на дне родника, но все было напрасно. Бабушка подходила, смотрела, кивала головой и рассказывала, как раньше пруды рыли целыми бригадами, но ничего так и не нашли. Я упрямился, не хотел идти на обед, рыл все глубже и глубже, провозглашая яму новым прудом, но раскопки были напрасными. Как только я углублялся на опасную глубину, лопату у меня отбирали, и поиски колодезной воды прекращались до следующего лета.
Из деревенских прудов воду не пили, а использовали для полива огорода и бани. Для питья и готовки приходилось ходить на речку, которая протекала в полукилометре от деревни. Дедушка коромыслом не пользовался, возил воду в канистрах на тележке.
Если взглянуть на нашу Ша́чу21 с высоты птичьего полета, то может показаться, что это не речка, текущая по равнинной и пологой местности, а тетрадка с прописями нерадивого ученика, который старательно выводил прописные буквы пером, тренируя загибы, да вышло небрежно: нажим пером то ослабевал, то усиливался, то ученик задумывался при повороте, и натекала большая «чернильная клякса», образуя широкие омуты, потом линия вновь превращалась в тонкий ручей до следующего поворота. Что-то постоянно сбивало русло в сторону и беспорядочно поворачивало, не давая течь прямо.
Перед Полетáловым поворот образовывал длинный полуостров, получивший вкусное название Капу́стник, так как до середины двадцатого века в том месте располагались капустные поля. В наше время это было дикое, поросшее болотными травами поле, с несколькими примятыми площадками для рыбалки. Воду набирали с мостков, там же и полоскали белье. Слева находилась небольшая песчаная отмель, которая была нашим пляжем. Коровы переходили реку вброд возле старого разрушенного моста. Они подолгу стояли в воде, спасаясь от надоедливых насекомых. Прозрачные, переливчатые стрекозы пикирова́ли и приземлялись на колышущиеся рдéстовые22 «аэродромы».
В июне появлялись слепни. Две недели они летали жирными бомбардировщиками и жалили все живое вокруг. Слепни сменялись более тощей, но не менее жгучей строко́й. Жалила она сильно и больно. Но проходило несколько недель, и строка́ тоже куда-то исчезала. В июле появлялись комары и мо́шка. Бесчисленными стаями они кружили по вечерам и, проникая в щели марлевых «ситечек», висящих на окнах, облепляли ноги и руки. Спасенья от них не было, дедушка с бабушкой отбивались ветками черемухи и мазали одежду и руки средством «ДЭТА», но ничего не помогало. Во все летние месяцы мух было несметное количество, с ними боролись липучками, которые свисали с потолка лохматыми языками.
«Ох, лето красное! любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи!» – цитировала Пушкина бабушка. Но мне почему-то эти назойливые спутники лета не мешали, более того, я как-то свыкся с ними и для меня до сих пор жужжание мух в солнечный июльский полдень, и комариный, то удаляющийся, то приближающийся писк – главные звуки летнего вечера.
Глава 7. Чердак
Есть место в доме, куда мне залезать категорически запрещали, опасаясь, что по незнанию, я могу ступить на слабые доски и провалиться – это чердак. С пови́ти на него вела полуразрушенная деревянная лестница, с шаткими, прогибающимися ступенями. Забраться туда не так-то просто – нескольких ступеней не хватало и приходилось делать большой и неудобный шаг. Каждый раз, когда я проходил мимо, меня подмывало желание подтянуться и краешком глаза посмотреть, что там делается. Но я не решался, вспоминая, как бабушка строго-настрого наказала: «На чердак ни ногой! Расшибешься!»
Как-то раз я не выдержал, подошел к лестнице и полез наверх. Перегнулся через верхнее бревно и осмотрелся. Косой, солнечный луч пронизывал воздух сквозь окно, выходящее в палисадник, подсвечивая кружащую пыль. За окном в вершине треугольника под самым коньком крыши ласточки свили гнездо и то и дело вылетали из него, черными штрихами чиркая воздух. Все вокруг было завалено всевозможными вещами, которые сюда сносили в прежние времена: резные, украшенные цветочными узорами прялки с намотанными остатками пряжи стояли, как мультяшные коты; сверкал на солнце пятнистый самовар с полуотвалившимся краником; чугунный утюг лежал на боку, я приоткрыл окошечко отверстия для углей, и оттуда высыпалась сажа, испачкав мне руки; деревянная ручка утюга болталась на ослабленном винте, который я попытался безуспешно подтянуть; кованая вилка светцá23 с прогоревшими лучинами стояла, как голое дерево. Я сунул нос в прогорклую маслобойку, покрытую зелеными пятнами плесени, заглянул в кадушки, разбитые глубокими трещинами. Осторожно ступая по поперечной балке, я пробрался к самопрялке и крутанул рабочее колесо, которое жалобно скрипнуло, совершив оборот. В беспорядке валялись сырные формы, потемневшие от времени, старый патефон с исцарапанной пластинкой, расписное коромысло, ларец со ржавыми драночными гвоздями, рубе́ль24, ребристый как крокодил, с темной, затертой до блеска ручкой, и покрытая глубокими шрамами скалка. Мне приходилось разбирать пирамиды из предметов с большой осторожностью, чтоб не наделать шума и не быть обнаруженным. По углам валялись залежалые драные ватники, испачканные мучной пылью, по́рты25, кушаки и даже женский сарафан. От всех этих предметов веяло какой-то старой дореволюционной Россией из бабушкиных рассказов и воспоминаний ее родителей. Вся эта музейная утварь казалась мне невероятно притягательной, необычные предметы, траченные молью26 времени, половину названий и предназначение которых я не знал, казались мне столь нужными, что я решил со временем переместить некоторые из них на пови́ть и в свою хору́мку.