Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Мне не нравится твой тон.

– А что говорит мама? Она там, с тобой?

– О чем?

– Как ты думаешь, она отнеслась бы, если бы ее тоже хватали за…

– Ты забываешься!

– И Кэролайн это тоже нравится? Она любит, чтобы ты ее хватал за…

– Ты не будешь со мной так разговаривать, черт побери! Слышишь? Я тебе отец!

У меня колотилось сердце. Он был прав, я заступил за черту. Он задел меня за живое, и я хотел задеть его. Меня бесило происходящее. С ним. Со страной. Со мной. Я хотел извиниться. Сказать, что это не я говорил, на самом-то деле. Что это Трамп нас всех такими делает.

Но не сказал. Я знал, что он не поймет.

* * *

В день выборов я был в Чикаго. Меня пригласили прочесть лекцию в Северо-Западном университете, так что я проголосовал на неделю раньше, в церкви в Гарлеме, где отдал свой голос за демократов в четвертый раз из пяти. Помню почти переливающийся через край гул кампуса в тот день, азарт знания, что это сумасшествие с Трампом наконец закончится. Я никому не сознавался в том липком страхе, что он может и не проиграть. Я заметил изменения в самом себе в последние недели перед выборами, новую наркотическую зависимость от собственного телефона, тягу даже не столько к телефону, сколько к ежедневному трепу ярости о Трампе, который тот обеспечивал. Помню чувство – в последние две недели перед выборами, – этот голод по преследованию. Ночь за ночью мне снился этот человек. Я эякулировал в кошмаре о женах и дочерях Трампа, заговоре грудастых блондинок, что по очереди раскрашивали мне член помадой. Каждое утро я просыпался и тянулся за телефоном. Никогда я не испытывал такого вторжения среды в себя. Я ощущал Трампа так же близко, как себя самого, и носителя, и послание в одном. И я тревожился, что не я один. Если другие ощущали то же самое, меня тревожило, что это предвещает дурное. Невозможная сага об этой кампании, о ее резких разворотах, ее извращенных радостях – разве не требовала история столь безумная окончания, с этим безумием соизмеримого? Писатель во мне знал, что историю делает движение, а не мораль, требуется заключение, а не созвучие, и часто – колдовское воплощение в жизнь тех самых ужасов, что написаны из желания их убрать. Как писатель, я это знал. Но был «ползунок» в «Нью-Йорк Таймс», была извилистая лента на сайте FiveThirtyEight. Оба эти источника уверяли, что я ошибаюсь.

Пока не перестали.

Пока я смотрел сводки, меня пугал Висконсин. Я его хорошо знал, и знал, что уже сообщенные участки в основном те, откуда придет поддержка Хиллари. Мне было непонятно, почему комментаторы продолжают делать вид, будто растущие цифры за Трампа в Висконсине не являются решающими. Еще час должен был пройти, прежде чем ползунок в «Таймс» качнется обратно, а лента Нэйта Сильвера станет ярко-красной.

Домой я позвонил в десять тридцать, когда стало ясно, что Трамп выигрывает в моем родном штате и, вероятно, во всей стране. Трубку взял отец – видимо, в этот момент он пил. Его настроение я уловить не мог.

– Ты смотришь? – спросил я.

– Похоже, что он выиграет, – сказал он слегка неразборчиво. На экране Джон Кинг показывал результаты по округу Шебойган, где у отца была клиника.

– Шебойган тоже? – услышал я его недоуменный вопрос.

– Ты голосовал?

– Что?

– Пап, ты голосовал?

– Какое тебе дело?

– Ну, не знаю. Мы об этом достаточно говорили.

– Вот чертовски верно, что достаточно.

– У тебя огорченный голос.

– Он побеждает, разве ты не видишь?

– Ты за него голосовал?

– Я ж тебе сказал, черт побери! Не буду я об этом говорить.

И он бросил трубку.

Он так и не сказал мне, как он голосовал, но стыд в его голосе определялся безошибочно. Я думаю, он признавался мне в тот вечер – единственным возможным для себя способом, – что он это сделал. Зная, что этого делать не надо, все же проголосовал за Трампа.

Интересно было бы знать, о чем он думал, входя в общий зал старомодного здания городского совета своего пригорода, заполненный в основном белыми, слишком озабоченными, по его мнению, своими летними отпусками. Интересно было бы знать: когда он входил, когда предъявлял удостоверение личности и становился в очередь – знал ли он уже? Или когда он зашел в кабинку для голосования, задернул штору и уставился на столбик фамилий – что он тогда чувствовал? Что заставило его поднять руку к рычажку на красной стороне и нажать его? Интересно было бы знать, верил ли он внутри себя где-то, что делает вот это всерьез, или верил, что это никакого значения иметь не будет, – не было ли это из-за предубежденности, что победит Хиллари? И если он голосовал за Трампа лишь потому, что думал, будто победит она, то что он на самом деле хотел этим сказать? Какой тайной мысли или чувству уступил? Верность чему не хотел предавать? Не думаю, что дело было в мизогинии: он любил Беназир Бхутто и был потрясен ее смертью. Нет. Я думаю, дело было в его устойчивой любви к Трампу.

Что за привязанность была у него к этому человеку? Была ли это память о вертолетных рейсах, просторном номере, той проститутке, портновской ленте, значку на лацкан? Может ли быть, что все так банально? Или все это было символом чего-то другого, более глубокого и трудно определимого? Отец всегда называл Америку страной возможностей – я знаю, это едва ли оригинально, но все же спрошу: возможностей для кого? Для него ведь, верно? Возможность стать тем, кем он хочет? Да, конечно, к другим тоже относятся, но лишь в той степени, в которой «другие» включают его самого. Не об этом ли говорила Мэри много лет назад? Что наша хваленая Американская Мечта, мечта о нас самих, усиленных и увеличенных, есть тот флаг, в жертву которому мы готовы принести все: обдурить ближних, ободрать страну – все. Кроме, конечно, самих себя, да? Мечта, в которой образы процветания других – не более чем дорожный знак, укол зависти и мощный стимул к нашей собственной реализации, единственно значимой? Не это ли видел отец в Дональде Трампе? Видение себя самого, невозможно усиленного, невероятно увеличенного, освобожденного от бремени долгов, правды или истории, человека, перенесенного из хода событий в чистейшую самопоглощенность, полностью погруженного в индивидуалистическое божественное вдохновение американской вечности? Я думаю, отец искал некую визуализацию того, насколько больше может содержать в себе его американская личность по сравнению с пакистанской, которую он оставил позади. Наверное, он хотел знать, каковы же тут пределы. В Америке ведь все можно получить? Даже стать президентом? Если это доступно даже такому идиоту, как Трамп, неужели тебе нет? Даже если ты этого не хочешь? В конце концов, идиот этого тоже, очевидно, не хотел. Он только хотел знать, что может им стать. Может быть, здесь нужно сместить акцент: он хотел знать, что может стать им.

Да. Наверное, так.

В другом месте я говорил о возвышении Трампа как о завершении давно задуманного пришествия купеческого класса в святая святых американской власти, победном восхождении меркантилизма с его неотъемлемой вульгарностью, с его стяжательской совестью, вытесняющей всех обладателей совести обычной, как о событии нашей политической жизни, сигнализирующем о коллапсе – не демократии, которая, на самом-то деле, и сделала это возможным, – но всех препятствий для погони за богатством-как-святостью (что, похоже, осталось последней живой американской страстью). Де Токвиль не удивился бы. Мой отец – не исключение. Трамп – это просто название его истории.

II. Об автобиографии; или Бен Ладен

Спустя неполных десять лет после одиннадцатого сентября я написал пьесу, в которой рожденный в Америке персонаж с мусульманскими корнями сознается, что, когда падали башни, он ощутил неожиданное и нежеланное чувство гордости – «прилив», как он его назвал, – который, объясняет он в кульминационной сцене пьесы, заставил его осознать, что он, вопреки своему рождению в Америке, вопреки тотальности его веры в эту страну и всепоглощающему стремлению быть американцем, как-то все еще соотносит себя с ментальностью, в которой видит себя угнетенным и иным, с умонастроением, в презрении к которому он проводит много сценического времени и для характеристики которого постоянно употребляет, к досаде находящихся на сцене (и многих в зале) термин «мусульманин». Позже единственный другой персонаж с мусульманскими корнями говорит о терактах одиннадцатого сентября как о том, что Америка заслужила, и как о вероятном предвестнике следующих. Когда пьеса снискала успех, получила «Пулитцера» и разлетелась по театрам всей страны, а потом всего мира, был один вопрос, который мне задавали чаще других и который даже сейчас задают довольно часто: сколько в этом персонаже от меня? Со временем я выделил в этом вопросе следующий смысл: меня спрашивают обычно, испытал ли я тоже прилив гордости одиннадцатого сентября, и если да, то считаю ли я, что Америка этого заслужила. И наконец: считаю ли я, как и мой персонаж, что дальнейшие мусульманские теракты в Америке вероятны. Когда спрашивают, автобиографична ли эта пьеса, на самом деле спрашивают о моих политических взглядах.

6
{"b":"799865","o":1}