Ладно, хорошо. Понял Никифор, что конец его настал, развернулся, чтоб продать свою жизнь подороже. И тут заметил, что у его преследователей хвосты загнуты крендельком. С радостным лаем свора окружила Никифора, он гаркнул – и собаки прыснули прочь. Потом жалел, ну пусть бы шли вместе с ним, зверье лесное отпугивали.
– А откуда там собаки взялись? – спросила Аксинья, удивившись басне.
– В соседней деревне год назад случился пожар. Да такой, что все дома повыгорели. Люди пошли на новое место, а собак оставили. Вот те и одичали, сбились в стаю.
– Пожалела тебя бурая медведица, – сказала Аксинья, – не одолел бы ты со своей рогатиной ее свирепости, она детишек защищала. А ты только свою глупость.
Вот и рассказывай после этого бабам истории. Все иначе перековеркают!
За дверью поскреблись, это кот просился в дом.
– Котофея впусти, – попросила Аксинья, – надоело ему на улице.
Никифор нехотя встал, выпустив ее руки из своих, и пошел открывать дверь Котофею. Показалось ему, что у калитки кто-то стоит.
– Я сейчас, – кивнул жене и выбежал во двор.
В ночи и не разглядишь, кто там. Может сосед в гости пожаловал, а может и не сосед. На всякий случай Никифор захватил лежавший в сенях топор, засунул его сзади за пояс. Уже в который раз он пожалел, что они не завели собаку. Все знали, что приключилось у деда Савелия, жившего на окраине села. Об этом судачили недели две. Виданное ли дело! Средь бела дня залезли к нему в избу трое, самого ухайдокали так, что потом ходить не мог, и повынесли все, что было ценного. Беззаконные времена наступили, не то, что раньше.
Схватил Никифор топор и вышел к калитке. У калитки он застал женщину, одетую в лохмотья. В руках она держала сверток.
– Вам кого? – осведомился Никифор, на всякий случай озираясь по сторонам.
При виде него женщина положила сверток на землю и с неожиданной расторопностью помчалась прочь. Отбежав на несколько шагов, вдруг замерла, будто хотела что-то сказать, но передумала и скрылась в темноте. Изумленный Никифор обнаружил завернутого в рогожу младенчика.
Перед Исконой разлегся Посад, устроившись в первом круге насыпного вала, он скалился высоким тыном. В былые времена укреплен был только Кремль, возвышавшийся на покатом холме. Но по приказу князя Всеволода, прозванного Добрым, стеной и насыпным валом оградили и Посад. Раньше посадским чуть что, приходилось бежать под защиту кремлевых стен, а теперь они и сами горазды показать недругу, где раки зимуют.
Ступи в круг, очерченный стенами, и тебя уже не страшит Лесное море, уходящее за горизонт. И Степь, лежащая далеко к югу, но тянувшая свои щупальца во все стороны, тревожащая набегами селения, не причинит зла.
В ярмарочный день в Искону стекался люд со всей округи. Из селений близких и дальних в ее распахнутые ворота вкатывались вереницы саней, груженых соболями, медом да зерном. Будь ты пеший или конный, здесь тебе всегда рады; посети корчму, выпей славного пива; купи на ярмарке детишкам леденцов; весь доход, полученный купцами, торговцами и корчмарями, облагался оброком, золото текло в княжью казну рекой.
– Эй, дочка, – позвала женщина, сидевшая на санях, тянувшихся за худой замызганной клячей. На облучке устроился закутанный в тулуп паренек, державший вожжи, кляча идти не хотела и ее приходилось понукать.
Улля, квасящая сапогами в подледеневшей снежной жиже, обернулась.
– Вы мне?
– Садись к нам,– закивала женщина, похлопала ладонью рядом с собой, – и в город шибче попадешь, и ноги не промочишь. Глянь, какая сляклость. Уж лучше бы мороз!
Улля, пожала плечами и прыгнула в сани. Небось от ее веса кобыле тяжелей не станет. Женщина сняла с себя шубу и накинула на плечи девушке.
– А вы, – запротестовала та, – застудитесь ведь.
– Да я-то что, – ответила женщина, – а ты пока шла, согревалась, а сейчас, когда сидишь, просквозит и сляжешь. Меня зовут Алевтиной. А это сынок мой Данила. Мы с Дубковского рядка едем. А ты?
Улле вовсе не хотелось отвечать на расспросы. По правде говоря, ей, укрытой двумя шубами захотелось просто уснуть, и чтоб никто не беспокоил.
– Меня Улля зовут. Из деревни Липки иду.
– А зачем в Северные ворота пошла, – удивился Данила, – ведь с Липок ближе в Южные.
– Заплутала, – пожала плечами Улля, – я первый раз в Исконе.
– А мы с Данилой каждую ярманку сюда катаемся. Мы сукно везем. У нас в Дубковском рядку такое сукно делают – загляденье. А вот скажи, как же тебя угораздило в мужской-то шапке из дому выйти? Аль у вас там, в Липках, уж и стыд позабыли? Так скоро дойдет, что бабы мужские порты станут таскать, а мужики бабьи юбки!
Они проезжали мимо путников, бредущих по растоптанной грязи, кому не повезло оказаться верхом или в санях, и Улле стало их жаль. До города уж было рукой подать, но хоть малый остаток пути проделать с удобством, дорогого стоит.
– А наши дубковские вон еще едут, – не переставая говорила Алевтина, и под ее убаюкивающий женский стрекот Улля заклевала носом, – брат с дочками, они помладше мово Данилы будут, по десять весен всего. Ему-то, проказнику, шестнадцать. Он в Исконе уже столько раз бывал, а малявки не видали града.
Молчаливый Данила вдруг оживился, аж привстал на облучке.
– Гляди, матушка, вон уж ворота видать! А кто там у ворот?
Улля, завернувшаяся в Алевтинину шубу с головой, высунула наружу нос, посмотреть. Около ворот творилось что-то неописуемое. На вытоптанной площадке столпился народ, во всю глотку гоготали мужики. В центре образованного зеваками круга выплясывали несколько человек, разодетых в цветастые рубахи. Хоть морозец был знатный, но этим ребятам было жарко. Один выделывал кренделя и пел, а остальные играли. Кто-то бил в бубен, а кто-то наигрывал на жалейке потешные мелодии.
Я работы не боюсь, я ведь очень смелый,
Если правый бок устанет, повернусь на левый.
– Вот народ, – проворчала Алевтина, – работать не хотят, все им веселушки подавай. И поют про то же.
– А это кто? – спросила девушка.
– Да скоморохи народ потешают.
– Матушка, можно я посмотрю? Давай остановимся, – сказал Данила.
– Нечего там смотреть, – проворчала Алевтина.
А скоморохи начали петь новое:
Не пускает меня мать
Выйти с милой погулять,
Сигану тогда в окно,
К милой выйду все равно.
– А, по-моему, весело, – сказала Улля.
– Сынок мой дурень, и ты туда же!
Тот, что пел, подпрыгнул, встал на руки и, продолжая голосить, пошел на руках по кругу, выделывая в воздухе кренделя ногами.
Миновали ворота, оставив позади скоморохов, въехали в Посад. Данила смеялся до упаду, а мать только хмурилась. С неба срывались мягкие клочки, похожие на шерсть белой собаки, и Улля, впервые за долгое время улыбнулась.
Сани чуть не сшибли с ног двух мужиков, в обнимку вышедших из корчмы, те перебрав с пивом, порядочно окосели.
– Куда прете? – рявкнул на них парень, натянув вожжи. Мужики, костеря дубковского недоросля, на чем свет стоит, подались в сторону.
– Так, а чего ты? Без котомки шла? – заинтересовалась Алевтина.
– Потеряла, – отвечала Улля.
– Не юродивая ты, часом? В мужской шапке, без котомки, и кто тебя такую в город отпустил? Если хочешь, оставайся с нами. Мы у свекровушки моей остановимся. Свекровь моя, Прасковья Филипповна, в Посаде живет, в Плотницком конце, от торга недалече. Всех честь честью устроит на ночлег, и тебе места хватит.
– Вы ж меня совсем не знаете, – удивилась Улля.
– Если задумаешь скрасть чего, имей в виду, в Исконе с ворами разговор короткий, – сразу предупредила Алевтина, – да вижу, что ты не из таковских, поэтому и зову. Но не задарма. У Прасковьи Филипповны нашей будешь полы мести.